Ознакомительная версия.
Однажды, придя на урок, я увидела разложенный на столе лист ватмана. Нависая над ним, упираясь коленками в сиденье венского стула, Карина синей акварелью осторожно закрашивала ломаную ступенчатую стрелу, над которой печатными буквами было выведено «Молния».
– Я ведь культмассовый сектор, – объяснила мне Карина серьезно.
– Что значит – культмассовый? – спросила я, прикидываясь наивной, хотя сама в свое время уныло продиралась сквозь частокол школьных мероприятий. Мне было интересно, как воспринимает их она.
– Ну… стенгазеты рисовать, деньги на цветы собирать, если писатель какой-нибудь выступает… Опаздывающих клеймить.
– Ну и как ты их клеймишь? – полюбопытствовала я.
– А вот, – она кивнула остреньким подбородком на лист ватмана. – В «Молнии»…
– Не обижаются?
– Не-а… Это ж общественная работа.
…Как-то осенью мне позвонили и пригласили на юбилей специальной музыкальной школы для одаренных детей. У меня были свои счеты с этой школой, в которой несколько лет отрочества и юности музыка сковывала мне руки наручниками…
До сих пор дивлюсь штучкам судьбы, благодаря которым я совершенно случайно была принята когда-то в восьмой класс этой школы…
В тот август, перед учебным годом, мама привела на прослушивание мою младшую сестру Верочку, которая училась в третьем классе, играла на скрипке и делала в музыке большие успехи.
Дома очень волновались и готовились к «прослушиванию», так как ходили разговоры, что попасть в школу для музыкально одаренных детей не менее трудно, чем выбить учителю персональную пенсию. О прослушивании мама договорилась через жену двоюродного брата, которая дружила с женой одного из преподавателей школы.
Как бы там ни было, в желтый августовский день сестре предстояло играть перед комиссией. Чтобы я не болталась в жару по улицам, меня, четырнадцатилетнюю дылду, мама прихватила с собой. А там уж, в паркетных коридорах элитарной школы, судьба начала выкидывать свои коленца: сестре потребовался аккомпаниатор, в пустой каникулярной школе аккомпаниатора не отыскали и за инструмент посадили меня.
Верочка с блеском прошла сквозь горнило «прослушивания», и тут какой-то педагог заметил, что старшая девочка тоже «музыкальна», и предложил маме «показать» меня фортепианному отделу.
В горячечном возбуждении, на ходу заплетая мои патлы в приличную косу, мама поволокла меня на четвертый этаж, где фортепианный отдел представляла царственно-холодная дама с шопеновским профилем. Мне велено было играть. Я заиграла Шестую сонату Бетховена, которую весной благополучно сдала на экзаменах в своей уютной районной школке, и, по-видимому, от страха сыграла ее неплохо. Дама с шопеновским профилем подтвердила, что «девочка музыкальна», и участь моя, несчастная моя участь, была решена.
Угодив в восьмой класс элитарной школы, я сильно заробела. Все здесь было особенным – расположение музыкальных классов с двойными дверьми (звукоизоляция!), желтый вощеный паркет, по которому серьезные ученики скользили в тапочках, ин-ди-ви-ду-альные занятия… Дети тоже были особенными, даже фамилии у них были необыкновенными. Вундеркинд Кранджево-Джевский ходил по желтым паркетам, загребая ногами, таская за собой болтающиеся кисти талантливых рук. Где-то в заоблачных высотах одиннадцатого класса блистал скрипач Врангель – восхитительно уродливый, с нечеловечески длинным носом. Ему пророчили блестящую музыкальную будущность. А девочки, девочки специальной школы, будущие консерваторки – эти надменные шейки, серьезные разговоры, прилежные нахмуренные бровки… И я, обычный ребенок, здоровое дитя, попала во все это великолепие как куренок в ощип…
Меня подавляла всеобщая талантливость вокруг, и тут надо вернуться к роковой «музыкальности», под знаком которой я просуществовала школьные и консерваторские годы. Это, в общем, приятное, несколько неопределенное определение моих способностей висело тяжким распятием над моим самолюбием. Многие из соучеников были просто талантливы, многие проходили под вывеской способных. Я же неизменно оставалась «музыкальной девочкой». Эта проклятая «музыкальность» шлейфом волочилась за мной от экзамена к экзамену. Всегда было одно и то же: председатель комиссии зачитывает лист с отметками, такая-то – да, техника хромает, да, необходимо тренировать память, но – да, налицо безусловная музыкальность. Четверка с минусом. Я была подвешена на крючок «музыкальности» и болталась на нем, как потрепанный пиджак. Я была простолюдином на светском балу…
Все-таки не удержусь и скажу еще вот о чем: когда в моем присутствии с ухмылкой говорят о чьем-то больном самолюбии, я еле сдерживаюсь, чтобы не воскликнуть: да что вы знаете о больном самолюбии, как смеете ухмыляться над этой тяжкой неизлечимой болезнью!
Больное самолюбие… Здоровье самоощущения, подорванное, как правило, в детстве или юности… В детстве надо обязательно что-нибудь делать лучше всех – выше всех прыгать или дальше всех плеваться, быстрее всех решать задачку, иметь лучший почерк в классе или самые аккуратные книги и тетради – да мало ли что! Мир в детстве так огромен, и столько достоинств искрится в каждом его проявлении… Это позже, гораздо позже мы вычленяем из всей россыпи три-четыре человеческих достоинства и поклоняемся им.
Вот какое несчастье стряслось со мной в детстве: я неожиданно попала в сферу, где мир был сужен до клавиатуры или грифа смычкового инструмента, а достоинства считаны и строго проименованы, и мне в этой сфере досталось едва ли не самое захудалое, сомнительное достоинство, каким, подразумевалось, может обладать чуть ли не каждый обычный ребенок… Помнится, в то время (восьмой, девятый класс?) я писала очередную повесть о сильной личности Сашке Котловой, жил во мне такой персонаж. Но кому из одноклассников было до этого дело, если на уроках гармонии мне ставили обморочную троечку, а на каждый экзамен я шла как на пытку – с дрожащими руками и расширенными от ужаса зрачками?..
Школьные годы, музыкальное отрочество – солнечные полосы на желтом паркете, – торжественная, одухотворенная, надраенная до блеска моя детская тоска…
Но довольно об этом. Ведь рано или поздно я все равно напишу грустную и смешную повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой. А сейчас я рассказываю совсем о другом.
Итак, меня пригласили на тридцатилетний юбилей моей школы. Перед началом торжества я еще должна была успеть позаниматься с Кариной. Времени оставалось в обрез, поэтому пришла я к Карине пораньше.
Она открыла дверь распаренная, в косынке, сдвинутой на затылок, с мокрыми до локтей рукавами.
– Ой, – растерянно пробормотала она, оглядывая мой костюм, – а я еще не достирала… – И спохватилась: – Я сейчас! Мне только прополоскать!
Она бросилась в ванную, и через приоткрытую дверь я увидела склоненную над бельем худенькую спину и острые, энергично движущиеся локти. Она полоскала что-то тяжелое.
Я сняла пиджак, закатала рукава блузки и молча отстранила Карину от ванны.
– Ой, зачем вы! – расстроилась она. – Вы такая… Такая… Нарядная!
Я отжала воду из тяжелого пододеяльника и, не разгибаясь, поверх локтя посмотрела на Карину.
– Переоденься, – сказала я. – Что-нибудь красивое надень. На концерт пойдем.
Эта мысль пришла мне только сейчас, в тот момент, когда я глянула поверх локтя на ее бледное лицо. Увести ее, хоть на вечер выпрячь из тяжелого воза.
– На какой концерт? – испуганно спросила она. – А папа? Папа с работы придет, его кормить надо.
– Ничего, сам поест, – спокойно сказала я. – Мы ему записку оставим. Иди оденься, пока я тут полощу. Времени мало…
И она, больше ни о чем не спрашивая, поверив сразу, что я зашла специально за ней, бросилась в комнату.
Полоща белье, я прислушивалась: она командным тоном давала брату указания, прикрикнула на деда, что-то грозно велела сестре. И наконец появилась в двери ванной – в синем, длинноватом ей платье с большим белым воротником. Она переминалась от нетерпения.
– Прекрасно, – сказала я. – Тащи синий бант, завяжем тебе хвост.
– Лариса, бант! – пронзительно крикнула она сестре. – Синий!
Та крикнула откуда-то из глубины квартиры:
– Синий нет! Есть желтый!
– Синего нет! – несчастным голосом повторила Карина. – Только желтый! – Она смотрела на меня с мольбой, словно боясь, что теперь я откажусь взять ее с собой.
– Давай желтый…
Я собрала на затылке ее тонкие и пышные каштановые волосы, перевязала лентой, чуть отстранила ее, оценивая:
– Замечательно, мадемуазель… Ты какой язык учишь?
– Немецкий! – сказала она, сияя.
– В таком случае – замечательно, фрейлейн…
Я впервые видела эту девочку счастливой, и сейчас она была поразительно схожа с младшей, которая кружила возле нас и льнула то к сестре, то ко мне…
В записке я написала: «Уважаемый такой-то! Я повела Карину на концерт классической музыки. Это необходимо для ее развития». Потом перечитала записку, перед словом «развития» всадила глубокий клин и приписала в нем сверху «эстетического».
Ознакомительная версия.