Мы промолчали. Прервал молчание Рудаков. Он сказал злобно:
— Да как же ты ее не трахнул?! Кто ты после этого?
Оперная девушка Мявочка вдруг затянула длинную и протяжную песню. Песня эта рассказывает слушателю следующее: некий пожилой военнослужащий дореволюционных времен возвращается домой, дембеляя, и встречает на пороге своего дома несказанной красоты девушку.
После недолгого колебания военнослужащий упрекает оную девушку в неверности, справедливо полагая, что красотка могла сохранить свои прелести только в общении с лихими людьми в разгульных пирах.
Мы вернулись на веранду.
Было пусто на душе. Говорить не хотелось. Внезапно Кравцов пробормотал:
— А хотите, скажу самую правду? Насчет этого.
И он ткнул себя в лоб с фиолетовой отметиной.
— Я действительно жалюзи вешал. Сорвался и вот…
XVIII
Слово о том, что иногда найденное лучше бы не находилось, обнаруженное-— лучше б не обнаруживалось, а также о том, как домашние животные
преподносят недомашние сюрпризы.
В этот момент, заполнив собой все пространство, явился пес Пус.
Он пришел и сел на первую ступеньку крыльца. Пус был похож на фронтового санинструктора, что тащит на себя раненного с передовой.
И все оттого, что в зубах у него безвольно висел Кролик Производитель.
В этом не было сомнения. Мы сразу догадались, что это Кролик Производитель, — так огромен он был. Кролик был похож на директора средней руки или лапы, невидимый пиджак и галстук на его шее ощущались отчетливо. Точно так же было понятно, что он был не просто Производителем, ударником-стахановцем в своем ремесле. На его хмурой дохлой морде была написана самурайская верность хозяину-куркулю и нэпманская брезгливость к нам-недокроликам.
Производитель был не мертв, он не был убит — он был отвратительно мертв и кошмарно убит.
Под матерчатым абажуром воцарилась тишина.
Мы поняли, что играем греческую трагедию, перед нами — тело.
И скоро по его следу придет хозяин убитого. Застучат кастаньетами копыт троянские кони на нашем пороге, будет разорен наш дом и сад, лягут на картофельные гряды растерзанные тела наших женщин, взвизгнут бичи над нашими детьми, уведут в полон наших матерей.
Свершится война, да не из-за толстомясой Елены Зевсовны, а из-за собак и кролей, из-за Воловьих лужков, из-за нормы прибыли и форсмажорных обстоятельств.
Первым прервал молчание Рудаков.
Он встал и поднял руку. В этот момент он напоминал политрука с известной фронтовой фотографии.
— Мы — в наших руках, — сказал он сурово. — И наше счастье — в них же.
Все в мире чуть сместилось под ударом адреналиновой волны, комод подвинулся в сторону, качнулись стулья, звякнули чашки в шкафу.
Даже транзисторный диссидентский приемник хрюкнул, разодрал в отчаянии подвига где-то внутри себя тельняшку и сказал пьяным голосом:
— Внучек, а где ж его надыбать?
Рудаков только зыркнул на радио, и оно умерло окончательно.
Он встал посреди веранды и оказался похож на Василису Прекрасную. Одной рукой махнул Рудаков, и побежала приглашенная для пения оперная девушка Мявочка за своим феном в комнаты. Другой рукой махнул Рудаков, и принесли ему таз с теплой водой. Цыкнул зубом Рудаков, и десяток рук вцепился в труп Кролика и поволок его на стол.
Загремели ножи и вилки, валясь на пол, покатилась миска.
Мы отмыли Производителя от земли и собачьих слюней. Казалось, что мы при этом поем скорбную песню разлук и прощаний. Дудук звучал в воздухе, трепетали его язычки, и рушился мир, бушевал потом за стенами нашей веранды. Рвал душу дикарский напев зурны — мы не чистили Кролика, а совершали над ним обряд, будто над павшим вражеским воином.
Наши женщины сушили его феном, и слезы были размазаны по их усталым лицам.
Наконец Рудаков взмахнул рукой, и Кролика, как Гамлета, вынесли на крыльцо на двух скрещенных садовых лопатах. Сначала мы шли к чужому забору в полный рост, затем пригнувшись, а после — на четвереньках.
Наконец мы поползли.
В этот момент мы чувствовали себя солдатами, что двадцать второго июня, ровно в четыре часа предотвратят войну, и история пойдет мирным чередом, минуя множащиеся смерти.
Первыми на брюхе, не щадя живота своего, ползли Рудаков и Синдерюшкин. Вот они добрались до колючей проволоки. Остальные остались на расстоянии крика. Перевернувшись на спину, Рудаков перекусил колючую проволоку маникюрными ножницами Мявочки.
Мелькнули в сером рассветном освещении его ноги, и он сполз в дренажную траншею. Следом за ним исчез Кролик Производитель, который, как погибший герой, путешествовал на плащ-палатке.
Мы тоже перевернулись на спины и уставились в пустое небо отчаяния.
Раздалось пыхтение. Это полз обратно Синдерюшкин.
Он устало выдохнул и встал на четвереньки.
— Все, прятаться больше не нужно.
И быстро двинулся дробной рысью на четвереньках к дому.
Мы последовали за ним. Замыкал шествие угрюмый Рудаков, вышедший из боя последним.
Грязные, усталые, но довольные и просветленные, мы уселись за столом. Мы были похожи на всех рыцарей Круглого стола, которые наравне с Ланцелотом отправились в странствие и добыли каждый по Иисусову копью и тридцать Чаш Святого Грааля впридачу.
Выпила даже Мявочка.
— Да, пооборвались мы, — заметил, оглядывая свои штаны, Рудаков.
— Да и поизвозились, — протянул Синдерюшкин.
— А пойдемте купаться? Тут речка неподалеку. Я вам про нее говорил, что завтрашнего-то ждать. — Евсюков как радушный хозяин вывернул перед нами не только свою душу, но и саму дачную природу.
— Купаться! Купаться! — поддакнул-квакнул Кричалкин, пожирая глазами Мявочку.
И мы пошли купаться.
XIX
Слово о том, что, отправившись к воде, можно вернуться с пересохшим горлом.
Перед нами спускались с обрыва Рудаков и Гольденмауэр. Они шли обнявшись, как мистический и несбыточный символ интернационализма. За ними порхала мосластая подруга Лени. Пыхтел Синдерюшкин, на всякий случай взявший с собой удилище.
Перед тем как войти в воду, я воткнул трубку в зубы и закурил. Дым стлался над водой, и странный свет бушевал в небесах. Зарницы следовали одна за одной, и я понимал, что уж что-что, а это место и время я вряд ли забуду.
Стоя в черной недвижной реке по грудь, я прислушивался к уханью и шлепкам.
Где-то в тумане плескались мои конфиденты. Они напоминали детей-детдомовцев, спасшихся от пожара. Постылый дом-тюрьма сгорел, и теперь можно скитаться по свету, веселиться и ночевать в асфальтовых котлах. Молча резал воду сосредоточенный Рудаков, повизгивала Мявочка, хрюкал Кричалкин, гнал волну Гольденмауэр, а Синдерюшкин размахивал удилищем.
Я вылез из воды первый и натянул штаны на мокрое тело, продолжая чадить трубкой. Рядом со мной остановилась мосластая и, когда догорел табак, предложила не ждать остальных и идти обратно.
Мы поднимались по тропинке, но вышли отчего-то не к воротам евсюковской дачи, а на странную полянку в лесу. Теперь я понял — мы свернули от реки как раз туда, куда Евсюков не советовал нам ходить, — к тому месту, где он кидал сор, дрязг и прочий мусор.
Нехорошо стало у меня на душе. Мокро и грязно стало у меня на душе. Стукнул мне под дых кулак предчувствий и недобрых ощущений.
То ли светлячок, то ли намогильная свечка мерцала в темноте.
Луна куда-то пропала — лишь светлое пятно сияло через легкие стремительные тучи.
Тут я сообразил, что мосластая идет совершенно голая и одеваться, видимо, не собирается. Да и смотрелась она теперь совершенно не мосластой. Как-то она налилась и выглядела если не как кустодиевская тетка, а будто Памела Андерсон.
— Что, папортн… папоротник искать будем? — натужно улыбаясь, спросил я.
— Конечно! — совсем не натужной, но очень нехорошей улыбкой ответила мне бывшая подруга Лени Гольденмауэра.
— Но сейчас не полночь? — еще сопротивлялся я.
— Милый, ты забыл о переводе времени.