Он тут же присваивал все, что услышал, увидел или прочувствовал, но то, что касалось смерти, было ему чуждо. Деревня успокаивала его душу, убаюкивала сердце, город вселял в него тоску и удалял от Бога.
В жизни он следовал не вкусам, а инстинктам. Ему всегда не хватало уверенности в себе, кроме тех случаев, когда ее требовалось совсем немного. Он подходил к вещам, событиям, людям, вдыхал их запах — и этим ограничивалось его познание мира. Иногда им овладевало страстное желание святости — очевидно, в эти минуты он уставал от самого себя.
С Друзиллой он действовал зажмурившись, один раз увидев и полагая, что увидит вновь. Он сознавал, что находится под защитой своей молодости, знал, что роман со зрелой женщиной зачтется ему, как подвиг и придаст ему обаяния. Он не замечал, да и не мог заметить, что причиняет ей боль. Даже после сцены у запруды он не осознал, что явился причиной ее страданий и что это невежество делает его в ее глазах еще более желанным. Он никогда не отдавал себе отчета в несчастьях, причиной которых стала его безупречная чистота.
В стороне от мира, в области мечты. Он был весь соткан из мечты. Его жизнь была долгой беспрерывной мечтой, иногда мягкой, иногда властной, только объект ее — он сам — не менялся никогда. Таким образом, его мысли и суждения не опирались на объективную реальность, но исходили из разлада меж двух враждебных, причудливо перемешанных сознаний, порожденных его чувственностью и строгостью классического образования.
Мы встретились еще только раз, в Алжире; Дональбайн, солдат, навестил нас в отеле на берегу моря. Кичащийся здоровьем и силой, живой, изысканный, светский, нежный и циничный разом, он предстал перед нами этаким небрежным денди. Мы купались в Типазе. Дональбайн кувыркался далеко в море. Друзилла, сидя на песке и держа меня за руку, следила за ним. Расположившаяся слева от нас группка выздоравливающих раненых пожирала ее глазами. Я рассматривал одного из них, мальчишку с темным пушком над губой, гордого своей раной, показывающего всем покалеченную руку и рассказывающего о засаде, в которой он ее получил. Рядом с ним лежала стопка журналов и комиксов. К концу дня налетел легкий бриз, насыщенный запахами эвкалипта и овчины. Дональбайн вышел из воды, держа в правой руке ветку водоросли, формой и упругостью напоминающей пружину.
Вдали, в море, показался белый пароход, солдаты вскочили со своих мест. Их плечи и раны тоже были белы.
Солдаты ушли, исчезли на тропинках, ведущих от полей к пляжу. Лишь два звука нарушали тишину: шум прибоя и шум мотора картинга рядом с пляжем.
Вечером, в Алжире, под чернильным небом, Дональбайн ел каракатиц. Он много болтал, я чувствовал, что Друзилла отдаляется от него по мере того, как он дает ей все больше поводов опасаться, что он так и не стал мужчиной. И все-таки в ней оставалась тоска по скорбной, хрупкой радости — любить неловкую душу и нескладное тело ребенка.
Кортни Бон получил отпуск. Мы пригласили его в Эшби с женой и детьми. Я прозревал в душе Друзиллы зерна новых жестоких поступков. Приехала чета Бонов; его жена оказалась очаровательной рыжеволосой женщиной с белой, как молоко, кожей. Друзилла привязалась к ней, осыпала ее ласками, поверяла ей свои секреты. Ребенок надрывался на руках у нянек.
Друзилла тайком посматривала на Кортни. Перехватив ее взгляд, он краснел, брал жену под руку, задавал казавшиеся ему уместными вопросы по поводу деревьев и цветов сада. Друзилла подстерегала его, как богомол муху. Я наконец понял: она хочет разрушить вокруг все, что любила. Несостоявшееся самоубийство было лишь минутной слабостью. Мне показалось, что я больше не смогу преодолеть ее отчаяние. Я жалел ее против своей воли. Она заметила это и смеялась над моей трусостью.
Иногда я думал о существе, которое должно было стать нашим ребенком. Я воображал, как оно, гибкое и нежное, растет как деревце, без ненависти в глазах, делит свои лакомства с деревенскими детьми, беззлобное, усердное, краснеет от любви и любит нас, несмотря на порочность нашей жизни.
Я размышлял.
Я видел рядом живого Кортни и не видел жизни в себе. Друзилла была красивой, гибкой, роскошной женщиной. Она была ненасытна.
Они прожили в Эшби месяц. До последнего дня внешне между нами сохранились теплые, братские отношения, но я знал, что Друзилла и Кортни встречались на стороне. Вначале Кортни скрывал свое смущение. Потом, предчувствуя удачу, он без стеснения брал Друзиллу за руку в нашем присутствии. Однажды он властно схватил ее, несмотря на робкое сопротивление, и я понял, что прошлой ночью они стали любовниками. Она казалась мне усталой, подавленной новыми чувствами. Кортни смотрел на нас победителем.
Я нисколько не ревновал. Для Друзиллы Кортни стал взрослым Дональбайном. Молодой человек искренне пытался казаться безразличным, но гордыня и ревность непрестанно одолевали его. Мир изобилует людьми, которые сильно заблуждаются на свой счет. Я, например, когда пытаюсь посмотреть на себя со стороны, сразу размягчаюсь. Я нахожу в себе доброту и умиление, остатки былой искренности и обеспокоенность духовными вопросами. Никогда не мог сказать определенно, верю я в Бога или нет. Старая книга об испанской инквизиции продолжает разжигать во мне гнев, в то время как Друзилла восхищается логикой и твердостью этой полиции.
Один священник едва не расцеловал меня после подобной исповеди: «В вас живет вера, сын мой, искать — значит верить и т. д. и т. д.». Нет, я не верил в Бога, и меня это нисколько не смущало. Мы не должны жить жизнью других. Я без страха уснул бы над новым исповеданием безверия и во веки веков оно не заставило бы меня воспрянуть. Ныне мы привыкли к самым великим безумствам мира сего. Черствость и безверие произрастают из плоти.
У меня не было никакого желания обратиться. Это все равно, что умереть. Верить в Бога — значит оскопить себя и мир, набросить покрывало на половину человека и земли, значит совершить измену.
Кэтрин Бон, жена Кортни, обожала Друзиллу, впивала ее слова, подражала ее голосу и походке. Она поверяла ей свои самые сокровенные тайны. Друзилла, наверно, пересказывала их Кортни во время их ночных свиданий. Иногда, в то время, как Кэтрин спала рядом с ребенком, до меня доносился их смех. Однажды ночью я столкнулся с Кортни в галерее Аполлона; увидев меня, он отшатнулся, попытался убежать, но я подошел к нему, улыбаясь, и предложил ему прогуляться по парку, чтобы, как я сказал, развеять нашу бессонницу. Не говоря ни слова, он последовал за мной на лестницу. Мы спустились по ступеням. В парке, в розовом кусте у последней ступеньки, сверкали два светлячка. Я указал на них Кортни. Он немедленно устремился к ним взглядом, словно боялся выказать хоть малейшее безразличие ко мне. Этой ночью мы долго говорили о ночном движении: зверей и растений, людей и камней, воды и облаков. Под конец он почти забыл, что только что наставил мне рога — хотя и был уверен, что я об этом знаю.
Кэтрин Бон боялась меня. Она не осмеливалась говорить со мной наедине. А ведь к тому времени мой демонический взгляд сильно потускнел.
Я мог бы воспользоваться ее простодушием и моим воздействием на нее. Но я не стремился ее соблазнить: ей еще предстояло узнать, что ее муж ей изменяет. К тому же для меня это оказалось бы слишком легкой победой.
Итак, я оставил при ней ее первые подозрения. Кортни проявлял в ее присутствие легкое беспокойство, на целые дни забывал о своем ребенке, в спорах всегда вставал на сторону Друзиллы. Я же, сам того не желая, всегда оказывался на стороне Кэтрин.
Кортни Бон удивлял меня. Я представлял себе борьбу между его врожденной скромностью и желанием, когда он в первый раз коснулся руки Друзиллы: бегут секунды, он придумывает отговорки и отсрочки, вот сейчас пройдет человек или животное, пробьют часы, пробежит по земле тень от облака. Но время проходит, рука опускается вдоль тела. И ее дрожь обличает томление.
В глубине души ему не могла не льстить любовь Друзиллы; она возбуждала его любопытство — именно такое чувство вызывает в подобных ему, любезно-легкомысленных людях, страсть, внушенная ими глубокой и развитой женщине. Или, скорее, не страсть, а искушение плоти и смятение духа.
Друзилла же была этой самой глубокой женщиной, непознаваемой и в то же время простой и ясной. Кортни стал для нее одним из тех горестных приключений, в которые женщина пускается без раздумий.
Я готовился к катастрофе.
Была ночь. Вечером в Бервике были куплены билеты до Лондона. Кортни, Друзилла и я после купания зашли на чашку чая к Лауре Пистилл. Кэтрин осталась в Эшби. По возвращении Друзилла и Кортни целовались на заднем сиденье, Джонсон уважительно смотрел на них в зеркало. Джонсон был в некотором роде молчаливым Сганарелем. Он понемногу втянулся в нашу инфернальную жизнь, он даже проникся от причастности к ней некоторым тщеславием, рассчитывая покаяться перед смертью.