Каким-то поблекшим оживлением веет и от фона: от вазы с цветами и спадающих складками бархатных портьер — таких ваз и таких портьер теперь никто у себя держать не станет. И платье даже не кажется романтичным, просто оно ужасно старомодное, и все вместе кажется девочкам таким же неживым, как запах бабушкиных лекарственных сигарет, ее мебель, пахнущая воском, и давно вышедшие из моды духи «Флёр д’оранж». Женщину на портрете звали тетя Эми, но теперь она лишь привидение в раме да красивая грустная повесть о давних-давних временах. Она была красива, очень любима, несчастлива и умерла молодой.
Марии двенадцать лет, Миранде восемь, обе знают, что они молодые, хотя чувство такое, словно живут они уже очень давно. Они прожили не только свои двенадцать и восемь лет, но как бы помнят то, что было задолго до их рождения, в жизни взрослых, — вокруг люди уже старые, почти всем за сорок, но они уверяют, будто тоже когда-то были молодыми. В это трудно поверить.
Отца Марии и Миранды зовут Гарри, он родной брат тети Эми. Она была его любимой сестрой. Иной раз он взглянет на ту ее фотографию и скажет: «Неудачный портрет. Больше всего ее красили волосы и улыбка, а здесь этого совсем не видно. И она была гораздо стройнее. Слава Богу, в нашей семье толстух не бывало».
За такие слова Мария с Мирандой не осуждают отца, а только недоумевают, что он, собственно, хочет сказать. Бабушка худа как спичка; давно умершая мама, судя по фотографиям, была тоненькая, прямо как фитилек. Бойкие молодые особы, которые приезжают на каникулы навестить бабушку и, к удивлению Миранды, тоже оказываются просто бабушкиными внучками, хвастают осиными талиями — восемнадцать дюймов. Но что же отец думает про двоюродную бабушку Элизу, ведь она еле-еле протискивается в дверь, а когда сядет, похожа на большущую пирамиду, расширяющуюся от шеи до самого пола? А другая двоюродная бабушка, Кези из Кентукки? С тех пор как весу в ней стало двести двадцать фунтов, ее муж, двоюродный дедушка Джон Джейкоб, не позволяет ей ездить на их прекрасных лошадях. «Нет, — сказал он тогда, — рыцарские чувства пока не умерли в моей груди, но во мне жив еще и здравый смысл, не говоря уже о милосердии по отношению к нашим верным бессловесным друзьям. И первенство принадлежит милосердию». Дедушке Джону Джейкобу намекнули, что из милосердия не следовало бы ему ранить женское самолюбие супруги подобными замечаниями о ее фигуре. «Женское самолюбие излечится, — хладнокровно возразил он, — а у моих лошадей не такие крепкие спины. И уж если бы у нее хватало женского самолюбия, она не позволила бы себе так расплыться». Итак, двоюродная бабушка Кези славится своим весом, а разве она не член семьи? Но, видно, когда отец говорит о молоденьких родственницах, которых знавал в юности, ему изменяет память, и он неизменно утверждает, что все они до единой, во всех поколениях были стройны, как тростинки, и грациозны, как сильфиды.
Так верен отец своим идеалам наперекор очевидности, и питается эта верность родственными чувствами и преданностью легенде, равно лелеемой всеми членами семейства. Все они любят рассказывать разные истории, романтические и поэтичные либо забавные, но и в юморе их есть романтика; они не прикрашивают событие, важно, с каким чувством о нем повествуют. Сердца и воображение этих людей остаются в плену прошлого — того прошлого, в котором житейская рассудительность значила ничтожно мало. И рассказывают они почти всегда о любви — о чистой любви под безоблачно чистыми, сияющими небесами.
Живые образы, что возникают перед ними из захватывающих дух рассказов старших, девочки пытаются связать с фотографиями, с портретами неумелых живописцев, искренне озабоченных желанием польстить, с праздничными нарядами, хранящимися в сушеных травах и камфаре, но их постигает разочарование. Дважды в год, не в силах устоять перед наступлением лета или зимы, бабушка чуть не целый день просиживает в кладовой подле старых сундуков и коробов, разбирает сложенные там одежды и маленькие памятки; раскладывает их вокруг на разостланных на полу простынях, иные вещицы, почти всегда одни и те же, заставляют ее прослезиться; глядя на портреты в бархатных футлярах, на чьи-то локоны и засушенные цветы, она плачет так легко, так кротко, словно слезы — единственное удовольствие, какое ей еще остается.
Если Мария с Мирандой тихие как мышки и ни к чему не притрагиваются, пока бабушка сама им не даст, она позволяет в такие часы сидеть с нею рядом или приходить и уходить. Как-то без слов всеми признано, что бабушкина печаль больше никого не касается, замечать ее и говорить о ней не следует. Девочки разглядывают то одну, то другую вещицу — сами по себе эти памятки вовсе не кажутся значительными. Уж такие некрасивые веночки и ожерелья, некоторые из перламутра; и траченные молью султаны из розовых страусовых перьев — украшение прически; и неуклюжие огромные броши и браслеты, золотые или из разноцветной эмали; и нелепые — их вкалывают торчком — гребни с длиннющими зубцами, изукрашенные мелким жемчугом и стеклярусом. Миранде отчего-то становится грустно. Уж очень жалко, что девушкам в далеком прошлом нечем было щегольнуть, кроме таких поблекших вещичек, длинных пожелтевших перчаток, бесформенных шелковых туфелек да широких лент, посекшихся на складках. И где они теперь, те девушки, где они, юноши в каких-то чудных воротничках? Молодые люди кажутся еще неестественней, призрачней девушек — так наглухо застегнуты их сюртуки, такие у них пышные галстуки, и нафабренные усы, и аккуратно начесанные на лоб густые подвитые волосы. Ну кто примет такого всерьез?
Нет, Мария и Миранда никак не могут сочувствовать безнадежно старомодным девицам и кавалерам, застывшим когда-то в чопорной позе, как усадил их фотограф; но притягивает и манит непостижимая нежность тех, кто, оставшись в живых, так любит и помнит этих покойников. Сохранившиеся вещицы ничего не значат, они тоже умирают и обращаются в прах; черты, запечатленные на бумаге или на металле, ничего не значат, но живая память о них — вот что завораживает девочек. Обе — жадное внимание и ушки на макушке. Они настороженно ловят клочки разговоров, склеивают, как умеют, кусочки рассказов, будто связывают воедино обрывки стихотворения или мелодии, да все это и вправду походит на услышанные или прочитанные стихи, на музыку, на театр.
— Расскажи опять, как тетя Эми уехала из дому, когда вышла замуж.
— Она выбежала в туман, на холод, вскочила в карету и обернулась, улыбается, а сама бледна как смерть и кричит: «До свиданья, до свиданья!» Плащ взять не захотела, сказала только: «Дайте мне стакан вина», и никто из нас больше не видел ее живой.
— А почему она не захотела надеть плащ, кузина Кора?
— Потому что она не была влюблена, милочка. «Надежды рушились, и я постиг, что нам любовь дается лишь на миг».
— А она правда была красивая, дядя Билл?
— Прекрасна, как ангел, детка.
Вокруг трона святой девы хороводом вьются златокудрые ангелы в длинных складчатых голубых одеждах. Они ни капельки не похожи на тетю Эми, и совсем не такой красотой девочек приучили восхищаться. Для красоты установлены строгие мерки. Во-первых, требуется высокий рост; какого бы цвета ни были глаза, волосы должны быть темные, и чем темней, тем лучше, а лицо бледное и кожа безупречно гладкая. Очень важно двигаться быстро и легко. Красавица должна отменно танцевать, превосходно ездить верхом, никогда не терять спокойствия, держаться любезно и весело, но с неизменным достоинством. Нужны, разумеется, красивые зубы и красивые руки, но превыше всего — некое таинственное обаяние, оно привлекает и чарует сердца. Все это восхитительно, но сбивает с толку.
В детстве Миранда твердо верила, что хоть она маленькая и худенькая, курносый нос ее осыпан веснушками и в серых глазах тоже пятнышки и частенько на нее находит — вдруг вспылит и раскричится, — но, когда вырастет, она каким-то чудом превратится в высокую брюнетку со сливочно-белой кожей, совсем как кузина Изабелла, и непременно станет носить белые шелковые платья с длинным треном. Мария, обладая врожденным здравым смыслом, таких лучезарных надежд не питала.
— Мы пошли в мамину родню, — говорила она. — И ничего с этим не поделаешь. Мы никогда не будем красивые, и никогда у нас не сойдут веснушки. А у тебя, — сказала она Миранде, — еще и характер плохой.
Да, Миранда признавала, в этих недобрых словах есть и правда, и справедливость, однако втайне все равно верила, что в один прекрасный день красота будет ей дарована, так же как однажды, вовсе не за какие-то ее заслуги, а просто по наследству, ей достанется богатство. Она долго верила, что в один прекрасный день станет похожа на тетю Эми — не такую, как на фотографии, а на ту, какой ее помнят все, кто видел ее при жизни.
Когда кузина Изабелла в черной облегающей амазонке выходит из дому, окруженная молодыми людьми, грациозно вскакивает в седло и, натянув поводья, поднимает лошадь на дыбы и заставляет послушно плясать на месте, пока так же стремительно и уверенно садятся на коней остальные, сердце Миранды чуть не до боли пронизывают и восхищение, и зависть, и гордость за великолепную всадницу; но кто-нибудь из старших всегда умеряет эту бурю чувств: