Троюродный племянник — седьмая вода на киселе — встречал на остановке, железной, рыжей, покосившейся, увешанной объявлениями «Продаю участок». Подтянутый, в джинсах-стрейч, порванных на коленках и на щиколотках, по всем правилам современной моды, в майке с надписью «Development», смуглый, он, кажется, еще загорел за три или четыре года, что мы не виделись, вытянулся.
— Привет, я рад тебя видеть, — произнес он безлично, как обычно еще говорят: «Приятно познакомиться».
Он закинул на тощее плечо мой рюкзачишко, и мы пошагали по пыльной улице, давно не помнившей дождя. Лето стояло на удивление сухое.
За рядами домов расстилаются огороды, где золотятся круглые шапки подсолнухов, и стада кукурузы трясут желтыми хвостами, а дальше — выгоны, размеченные жердяными изгородями: в Мрыне держат лошадей.
Меня встретили, как только и встречают повсюду заезжего гостя, прибывшего из дальних краев, который не собирается обременять семью долгим присутствием. Отобедали крепким борщом с зеленью, где плавала кисточка плотной деревенской розовой сметаны и укроп, луком, хлебом, огородными овощами и всем, что Бог послал — а Он не скупился.
С дороги я отправилась передохнуть: выбирать можно было между мягкими перинами железных кроватей с шишечками, новым пружинным поролоновым диваном племянника и просторной печкой, где в углу лежали пальто и шубы, а на газете сушились семечки и нарезанные для компота яблоки. Стянула зеленое прохладное покрывало со старой швейной машинки «Зингер» и побрела в сарай, влезла по деревянной лестнице на второй этаж, где был сеновал — золотая колючая солома в струях пыли, просвеченных солнцем из высоких окошек. Здесь было жарко и душно, и я, повалявшись немного, решила все же спуститься.
Рядом с коровьим и свиным загоном, откуда доносилось чавканье, брат соорудил мастерскую. На стене висели цепи, рыбацкая крупноячеистая сеть, доски, и ржавел остов велосипеда. А в углу лежал ворох свежей, сладко пахнущей травы, густо замешанной на полевых ромашках, васильках и клевере. Сюда, на мягкую груду, кинула я свое одеяло и погрузилась в прохладу, по которой истомилось в эту неделю всякое живое существо. На летней кухне позвякивали посудой — Мария, которую ничто не могло отвадить от поварского заделья, жарила кабачки на вечер. Кукушки на долыне завели свою однообразную легкую перекличку, племянник возился с мопедом приятеля:
— Ты вообще его хоть смазывал?..
— Смазывал, смазывал…
Под эти мирные звуки я заснула.
3
Но это неправда. Я никогда не употребляла наркотиков. Достаточно и того, что я видела, как легко люди подсаживаются на них. Многие ведь даже не знают, что однократный прием безобидной таблеточки может спровоцировать развитие шизофрении, или депрессии — настоящей, не «ах, у меня депрессия», а когда кажется, например, что внутренности гниют или пища представляется нечистотами. А там и лечение всю жизнь, — бывает, без результатов. Однако совместный наркотический бред моих знакомых, очевидно, воздействовал и на меня — я и сама не замечала, как день за днем поддаюсь ему, пока меня не вынесли в виде обездвиженного кулька из Лоттиной квартиры.
Анна. Короткие волосы вьются: химия. Халат всегда аккуратно завязан поясом: редкая вещь — пуговицы в больничном халате, обычно он просто запахивается. Анна попала сюда не по истерике, в опьянении или от попытки самоубийства, как большинство. У нее тяжелая депрессия. Депрессия — это, наверное, лучше шизофрении, так я думаю, спотыкаясь у умывальника.
— Я бы давно покончила жизнь самоубийством, но боюсь, что тогда и у мужа возникнет такое искушение. Самоубийство — единственный достойный человека выход из такой ловушки, как жизнь.
— Почему же?
— Смерть всегда нас настигает, но в тот единственный момент, когда мы сами ее принимаем, мы принимаем ее свободно. То есть мы ускользаем из власти необходимости.
Анна — одна из немногих, у кого хватает здесь памяти и достаточно собранное внимание, чтобы читать толстую книгу. Читает она, медленно переворачивая пожелтевшие страницы, Виктора Гюго. Эту книгу, именно это издание, я однажды видела в какой-то провинции, на полке в одном из дружественных домов. Когда-то кто-то ее читал. Я и сама ее прочитала однажды. От скуки и потому, что читать газеты было утомительно, а больше ничего не было. Сейчас я бы не осилила ничего такого. Все, что длиннее двух абзацев и сложнее простой фразы, вызывает усталость.
— Ну, девка, ума палата, и горе от ума, — говорит старушка. — Господь тебе жизнь дал, а ты ему отказываешь — забери свой подарок, он мне, вишь ты, ненадобен!..
— А, Прасковья Федоровна, Господь ваш сам самоубийство совершил.
— Это как?
— Ну, дал себя распять. Он же Бог, как Он мог людей, каких-то неизмеримо мелких перед ним, допустить до такого бесчинства? О них-то бы хоть позаботился — они, может, по глупости, знаете как, не подумали. А он их убийцами своими сделал. Чужими руками все равно как. Это он плохо поступил, ваш Бог, Прасковья Федоровна, и не говорите вы мне о нем ничего.
Она осуждала Бога за «самоубийство», за провокацию, но провозглашала, что для человека самоубийство — естественный и даже единственный «свободный выбор».
— Наслушаются тебя тут, Аня, выйдут и кокнутся. На твоей совести будут, — ворчала Прасковья Федоровна.
— Каждый сам совершает выбор, и наплевать. Нет, я бы сама — давно убилась. Но муж вот мешает. К тому же, у меня ведь собаки, — вздыхает Анна. — Что же с ними будет?.. А что это ты все время пишешь в тетрадь?..
Нервным, развязанным почерком я пишу: «Феназепам, циклодол, аминазин. И был вечер. Аминазин, циклодол, феназепам. И было утро. День шестой». Хотя на самом деле, как позже выяснилось, уже четырнадцатый. Такие сдвиги по времени — нормальны для безумия, и, что самое главное, нормальны для лечения безумия.
Пишу отрывки бредовых мыслей и незаконченные предложения, но цепляюсь за ручку, как за якорь — боюсь, что унесет, и ничего уже нельзя будет поправить. Часто мне потом казалось: сейчас я отложу ручку, закрою тетрадь и окажусь в обычной обстановке, которая успела и полюбиться, и надоесть, но не таит в себе ничего особенного: ничего страшного и ничего странного.
— Ты, наверное, журналистка, да? Или студентка? Как же тебя сюда занесло?.. Ну ничего, ничего. Зато посмотри, сколько вокруг сюжетов. Кстати, я хочу тебе рассказать — видела в четвертой палате бабушку, такая, в кофте ходит? Знаешь ее историю? Порасспросила бы! Может, статью напишешь.
Анна встает с перевернутого ведра, где курила — в него по вечерам наливают воду, чтобы вымыть этот коричневый кафель — гасит окурок в луже на полу, кидает в эмалированное ведро: туда складывают мусор. Она потихоньку идет к двери. Движения ее сами собой складываются в слово, висящее в воздухе: «Заторможенность».
Через несколько минут она возвращается с той, которая в кофте.
— Тамара Петровна, вот тут среди нас журналистка! И она о вас напишет в «Правду», если вы ей все-все расскажете.
— Почему в «Правду»? — спрашиваю я.
— Потому что газету «Кривда» закрыли три дня назад, — вставляет Нюра. — За разжигание межнациональной розни. За разжигание!
Она хохочет.
— Ой, правда напишете? — вскрикивает Тамара Петровна и хватает себя за шею. — Так я вам все расскажу! У меня и документы есть!..
Она роется в бездонных карманах, где напихано всякой дряни — многие носят тут в карманах нужные вещи: зажигалки, хлебные корки, молитвенники, шариковые ручки, свернутые кроссворды… Она достает обрывок серой туалетной бумаги и показывает мне, сует под нос:
— Вот, вот! Документы!..
Голова ее начинает трястись, седые волосы патлами падают на впалые щеки.
— Не надо документов, Тамара Петровна! — говорит Анна. — Она вам так поверит!.. Здесь же не там, где без документов уже и человеку не верят. Здесь либо верят тебе, как человеку, либо не верят, как человеку — на то и сумасшедший дом! В общем, короче. Я сама тебе расскажу. Идите, отдыхайте, Тамара Петровна.
— Я вам позвоню на прошлой неделе! — с достоинством говорит Тамара Петровна. — Мне надо будет завизировать интервью. Продиктуйте, пожалуйста, номер вашего телефона.
— Я передам, Тамара Петровна, — говорит Анна. — Идите, идите.
— Ступай, старая дура! — говорит Инна. — Надоела, сил нет.
— Зачем ты так? — спрашивает Анна.
— У меня от нее голова разболелась, — скороговоркой произносит Инна, подлаживаясь под общее изменение атмосферы.
— Все равно: не надо. Так вот, Тамаре Петровне поставили диагноз: шизофрения. Но она вообще-то со всем справляется и в состоянии сама себя обслуживать. Она готовит, может все делать по хозяйству… Но у нее есть брат, родной брат.
— Кстати, я его видела, — вставляет Инна. — Ань, ты мне не дашь сигаретку?