А потом, уже не произнося ни слова, я сидел и слушал. Я чувствовал примерно то же, что мог бы чувствовать лес, над которым прошла огромная гроза: чистейший озоновый холодок, вздрагивающее послезвучие капель, медленное, чуткое, благодарное возвращение к жизни.
Пришла Бушка. Она положила голову мне на колени и, вопросительно улыбаясь, мерно виляла хвостом.
В субботу с утра было солнечно. Чувствовалось, что это не первый и не последний день коронации уральской весны. Кое-кто, торопя события, уже выходил на улицу без куртки, а самые недоверчивые донашивали шубы, ушанки и двойные вязаные шапки. Уже там и здесь мелькали искры на спицах и плоско дзынькал велосипедный звонок. Мама сказала, что надо ехать в сад, но я соврал, что готовлюсь к олимпиаде по биологии. Врать мне категорически противопоказано: все, что я соврал, всегда сбывается. Как будто кто-то пытается сохранить мою честность вместо меня.
Сегодня время совсем не хочет слушаться. Делает вид, что его и нету вовсе. Я меряю папину рубашку. Рукава мне слишком коротки, а ворот слишком широк. Галстук делает меня похожим на семинариста, маскирующегося под рабфаковца. Даже самая быстрая музыка кажется сегодня занудной тягомотиной.
Наконец за час до свидания я не выдерживаю и выхожу из дома. Открытый мир, солнечный теплый ветер, запах тополиного клея не успокаивают, но подхватывают попутным беспокойством. Поминутно глядя на часы, даю хорошего кругаля до трамвайных путей в конце улицы Карасева и до площади Славы. Издалека вижу окна подвала, где мастерская у Сергея Клепина, но сегодня мне не хочется даже думать о подвалах. На улицах нет пыли, пьяные от живой воды, покачиваются на бульваре голые кусты сирени. Сквер завален бумажками, окурками, жестяными пробками, коробками из-под «Примы» и «Беломора», однако то там, то здесь уже появляются иголочки новой травы, такой новой, что вся зимняя рухлядь кажется бледной и обреченной.
За полчаса до назначенного времени я уже на площади перед кинотеатром. У фанерного киоска с мороженым – небольшая очередь. За оградой скучают три «Волги» с шашечками. Все водители сидят в одной машине, из открытых окон выгибается табачный дым, перламутровый на ярком солнце.
Иногда ветер делается сильнее и прохладнее, но я рад этому, потому что мы оба живы – я и он. Что сказать? Какие слова будут первыми? Извиняться? Обещать, что теперь все изменится? Вот бы знать, о чем они говорили с Картузовой и что Картузова говорила про меня. Уж больно странно Эвелина вела себя в последние дни. Может быть, надо было прийти с букетом? А вдруг Кохановская хочет не мириться, а наоборот... Что наоборот? Мы ведь и так в ссоре. Ну, окончательно порвать отношения. И для этого она написала записку? А вдруг она не придет?
Поток бессвязных мыслей был прерван, потому что я увидел Ленку.
Ее фигурка появилась у входа в кинотеатр. Я прохаживался у стоянки такси, метрах в тридцати от входа. Заметила ли меня Кохановская? Конечно, мы оба очкарики, но очки ведь улучшают зрение. В этом их назначение, если кто не в курсе. Да, она меня заметила, а я заметил ее. Она пришла! Пришла! Мне хотелось кинуться к ней со всех ног, но я не мог. Упрямая гордость оплела мне ноги и приковала к стоянке, словно я нанялся ее сторожить. Прошло минут пять. Ленка разглядывала афиши, повернувшись ко мне спиной. «Уйду! Сейчас развернусь и уйду!» Потом, как бы в задумчивости, Кохановская сходит по ступеням и делает несколько шагов в сторону киоска. Не ко мне, а вбок. «Надо уходить!» – думаю я в отчаянии и иду к афишам, туда, где она только что стояла. Это идиотство продолжается в течение нескольких раундов. Ее девичья гордость и моя – если не девичья, то еще хуже девичьей, – держат нас на расстоянии. Пробовали вы когда-нибудь свести друг с другом два сильных магнита? Те, которые рвутся друг к другу, если повернуть их нужной стороной? Но пока их пытаются свести, они отталкиваются, между ними – плотная подушка разъединяющего поля.
Мы сделали несколько кругов, не сближаясь и не удаляясь друг от друга. Но вдруг я вспомнил, как вчера сидел на диване и читал ее записку. И барашка с печальными глазами. И зачем-то ее бабушку. «Уйдет! Она сейчас уйдет!» – вдруг понял я и решительно пересек площадь.
– Ну здравствуй. Привет, – сказал я и поднял глаза.
Это была она и не она. Точнее, это была настолько она, что я ее почти не узнал. Это было узнавание-удивление, как будто на моих глазах произошло воскресенье той, с кем я навсегда попрощался. Она сильно похудела и стала словно меньше ростом. Но добрые глаза ее блестели такой любовью и покорностью, что я почувствовал, как у меня щиплет в носу.
– Пгивет, Михаил, – сказала она. – Пойдем?
Она сразу взяла меня за руку и я послушно пошел рядом с ней. На плече у нее была модная сумка из мешковины. Мы шли, разговаривая без передышки, а иногда останавливались, поворачивались друг к другу и смотрели, просто смотрели. Было все равно, о чем говорить, любые слова, сказанные ее голосом мне или сказанные мной прямо ей, спасали от раздельности, лечили от смерти. Не надо было подбирать выражения, не надо было судить о сказанном. Просто рядом шла она, и ветерок гладил нас обоих по волосам, точно хваля за то, что мы такие умницы. Сам ее рост, походка, то, что она это она, то, что она так близко, – за все это я готов был ее благодарить.
– А я без тебя ходил в разные подземелья и рисовал демонов.
– А мне было всегда обидно, когда ты разговаривал с другими.
– Мне тоже было обидно разговаривать с другими, потому что я хотел разговаривать только с тобой. Вот оттого и молчал почти все время.
– А знаешь, когда я подумала, что напишу тебе?
– Когда?
– На том уроке по «Войне и миру». Точнее, после того урока.
– Странно. Я же тогда так резко говорил...
– Мне тоже сначала казалось, что резко. Но ты стоял напротив окна. И там было солнышко, и у тебя так волосы светились, и сам ты был такой...
– Какой?
– Короче, я поняла, что ты очень хороший и... И пушистый... И вот.
– Ну тогда ты – ляпа, – вдруг сказал я, нежно задел ее за плечо и побежал.
Мы давно вышли из города. Дорожка текла через лес и то поднималась в гору, то круто спускалась с горы. В лесу еще кое-где серели полянки снега, листьев не было, но прохлада веяла по-весеннему.
Я бежал по дорожке и смеялся, а потому бежать было трудно. Лена бежала за мной и не смеялась, поэтому довольно быстро догнала меня и сказала: «Сам ты ляпа». Мы обнялись и долго стояли, тяжело дыша и покачиваясь от сердцебиения, как в танце. А вокруг нас высоко шумели сосны.
Прощаясь на остановке у «Мечты», она вынула из сумки папку, обычную картонную папку на тесемках, на которой было написано «Дело №».
– Это тебе, – сказала Лена тихонько и пытливо посмотрела мне в глаза. – Только обещай, что пока не придешь домой, смотреть не будешь!
– Почему?
– Таков закон джунглей, – засмеялась она. – Клянешься?
– Клянусь, – ответил я.
Перейдя дорогу, она повернулась и помахала мне. А я отвесил ей учтивый поклон.
К вечеру ветер покинул город. Бархатисто светились скаты кровель, солнце, играя в прятки, выглядывало из-за заводских труб. В глубине дворов раздавались детские крики и смех. Навстречу медленно плелся пьяный мужчина. Встретившись со мной взглядом, он остановился и поднял палец, как бы призывая отнестись к его словам внимательно. Я остановился, потому что знал, что сегодня ничего плохого не случится. Мужчина покачивался и не мог сказать ни слова. Глаза его были благожелательны и прозрачны.
– Ну, чего вы хотите? – буркнул я, наконец.
– Общассссса, – прошептал он и, похоже, расточил этим словом все свои силы и желания.
Подождав с минуту, я осторожно похлопал его по плечу и ушел.
Все уже вернулись с дачи. У порога стояли три пары грязных резиновых сапог, как в сказке про трех медведей.
– Ну что, олимпиец! Не очень-то ты над книжками сидишь, – сказала мама.
– Олимпиада-то по биологии. Я проводил полевые исследования, – ответил я, и в каком-то смысле это было правдой.
– А в саду такая красота! – громко сообщил папа.
– В нашем сарае настоящая мышь! – подтвердила сестра.
– Вот где биологию надо изучать! Ты обедал?
– Многократно.
Прикрыв за собой дверь, я сел за стол и развязал тесемки картонной папки. Внутри лежал рисунок. Это был мой портрет. Губы были чуть больше, глаза чуть светлее, волосы чуть кудрявее, но дело было даже не в сходстве.
В этих чертах было все, что мы не решились сказать друг другу во время нашей встречи. Робость, любование, попытка наглядеться, желание все простить и за все просить прощения, тепло узнавания и холодок удивления.
– Миша! Все уже за столом! – закрытая дверь не могла приглушить отцовского голоса.
– Иду, – крикнул я, надеясь, что никто не заметит, что со мной.
* * *
В ванной я на полную мощь пустил воду из обоих кранов, попытался высморкаться беззвучно, но не сумел, так что пришлось сморкаться звучно. Потом посмотрел в зеркало. Оттуда покрасневшими глазами глядело лицо. Оно чем-то напоминало нарисованный портрет, и уже за это одно я был ему благодарен.