Он часто заезжал к наследникам, решившим распродать остатки прежней роскоши: обычно это были мрачные квартиры, заросшие антиквариатом. А в этой комнате, просторной, выбеленной, без перегородок, с темными потеками на потолке, не было ни книг, ни антикварных штучек, только в дальнем углу стояли толстые картонные коробки, прикрытые холщовой тканью. В центре — голландская печь с обколотыми изразцами и огромная кровать с резными завитушками на спинках. Возле кровати — деревянный стул, на нем большой транзисторный приемник и старообразный телефон. Беленая печка нетоплена — гриппозное тепло идет от батарей; в перине утонула крохотная, ветхая старушка. Так лежат младенчики, со всех сторон обложенные валиками, чтобы не скатились.
Бабушка хотя и восковая, но улыбчивая.
— Проходите, сделайте милость, — бодро сказала старушка, и непонятно было, как в таком усохшем теле может сохраняться юный голос. — Обувь не снимайте, пол холодный.
— Здравствуйте, — ответил Павел.
Посмотрел на бабушку внимательно, и понял, что она не улыбается. Просто кожа обтянула скулы, приподняла уголки губ. Впрочем, на пергаментном, уже немного не отсюда, личике сияет восторг первоклашки.
— Вас Павел зовут, правда ведь, Павел? Вы не стесняйтесь, осмотритесь. Из окна прекрасный вид. И поближе подойдите, ладно? Если вы не против.
Павел был не против. Лучезарная, но цепкая старушка с некой затаенной гордостью метнула глазами в сторону печки. В глубокой нише, перед медным складнем, утешительно горела синяя лампадка. Конечно, у лампад такое свойство; стоит их зажечь, особенно в сумрачном месте, и сразу возникает ощущение покоя. Бесплотный огонь, спрятавшийся в толстое стекло. А все равно сейчас ему казалось, что лампада въедливой старушки — не такая, как в покоях у епископа Петра. Более домашняя и смирная.
Говорить не хотелось. Хотелось молчать и смотреть.
Старушка глубоко вздохнула, набрала побольше воздуху. Ну, сейчас начнет вещать о Боге! станет скучно. Но вместо этого она заверещала, как девчонка после школы — вперемешку обо всем, наматывая темы друг на друга, как нить на бесконечное веретено.
— А? вы видите, как светит? Это от владыченьки осталось. А вы историк? Я была когда-то горным инженером, представляете? а потом уже стала келейницей. Так вы историк?
— Я историк.
— А что заканчивали? Вы не заварите нам чаю? если можно! я вас разговорами не замучаю, не бойтесь, обещаю. Четверть часика поговорим, и отпущу. Там, на полу, у подоконника, и заварочный, и баночка, и сахар? Вот спасибо. И хорошо, что все-таки приехали. Так что же происходит с Арктикой? Вы в курсе, что там за история? Знаете, тут не с кем говорить, глупые старухи, что они понимают?
— Какая история с Арктикой? — Павел опешил.
— Ну как же. Шельф. Все разругались. Я радио все слушаю, там говорят. Водичка вон там, мне из источника приносят, видите, в эмалированном бидоне?
— А зачем вам нужно знать про Арктику? Ну, разругались, поцелуются, помирятся.
Чайник запыхтел и стал посвистывать; Саларьев выдернул шнур из розетки, но свист прекратился не сразу: медленно и недовольно затухал.
— Мне кажется, что это серьезно.
Вид у маленькой старушки стал внезапно важный, строгий, как у ручной собачки.
— Владыченька нам завещал: читайте, слушайте, не брезгуйте. Правды не скажут, а на мысли наведут. Мы не брезговали. Я теперь одна осталась, все уже освободились. Я младшая была. А вы не откроете чемодан, вон, видите, за печкой? А? или сначала чаю? да? сначала чаю?
Павел подал чашку (мне покрепче, но холодненькой добавьте, ладно?), сел на корточки, раскрыл клеёный чемодан. Там лежали дряхлые листы газетных вырезок, размеченные синими чернилами, с характерными царапками, какие оставляли перьевые ученические ручки. На вырезке, лежавшей сверху, был портрет бровастого генсека, молодого и цветущего красавца-петикантропа. На полях витиеватым, ироничным почерком выведены комментарии: «Надолго», «NB», «Выведут».
— Владыченька уже готовился к отходу. А все вырезал, помечал.
Павел пролистнул бумажки. Покаянная статья попа-расстриги, с четкой пометой: «Из газеты «Правда», 6, XII, 59, № 340.» и отчеркнутым абзацем: «Я вступил во второй брак. Мне пришлось за это испытать немало упреков от фанатиков. Патриарх предпочел оставить меня в академии профессором «под вечным запрещением в священнослужении», но с ношением рясы. На лекциях я должен был продолжать носить это ярмо отсталости и регресса».
Самая старая вырезка, пергаментного цвета, осыпающаяся по краям — за сорок восьмой год.
— А за другие годы почему не сохранились?
— Раньше он не мог. Ну, вы снимочки потом посмотрите и сами все поймете. Чаю выпейте, пожалуйста, и я вас отпущу. Так что там происходит с Арктикой?
Чай был вкусный, густой; Павел смущался горящего взгляда старушки, но чувствовал себя покойно, тихо. Келейница забрасывала его вопросами: а что сейчас читают, а про что романы, а стихи какие, и почему теперь так странно стали говорить? И все-таки про Арктику — узнайте.
— Хорошо, узнаю. А почему вы называете его владыченькой?
— Да как же! Он и был епископ, на покое. Если это называется покоем. А варенья не хотите? мне приносят. Из крыжовника, на подоконнике, возьмите.
4Четверть часа, тридцать минут, сорок пять. Келейница ввинтилась в биографию учителя, как буром углубляются в породу; во все стороны летели революция, оттепель, детство, Киев, Арзамас, Сибирь, пятидесятые, семидесятые, тридцатые. Не заботясь об удобстве собеседника, она неслась на полной скорости, переходила на язык намеков, обрывала сама себя и перескакивала через темы.
Павел слушал этот стрекот, слушал — и как будто выключился из розетки. Слова его особенно не задевали, барабанили, как дождь по крыше: постриг… обновленцы… голод… карета скорой помощи… Все это вроде было интересно, еще бы разлепить события, выстроить их по порядку, и вовсе станет хорошо; однако у него перед глазами сейчас стоял не дядя Коля с его размашистой биографией, а та женщина, которую Павел не видел, и даже имени ее пока не знает. Она просыпается, тянется, включает свой мобильник, видит эсэмэс и мило морщит лоб — он у нее наверняка покатый, кожа тонкая. Это что ж такое? Номер перепутали? Ответить? Стереть? Павел чувствовал какой-то сладкий страх, последний раз такое чувство было в ранней юности, когда, решившись наконец-то шепнуть на ухо: «Люблю! А ты?», он ждал ответа. То ли счастье, то ли приговор…
— Я вас совершенно заболтала! Простите, Павел, простите, вам будет тяжело тащить коробку, а ведь еще вертеп — вы мне обещаете, что он не потеряется? Пообещайте! Коробка в левом углу, а театрик в правом, вы по одному несите, хорошо?
Вертеп, обернутый пыльным холстом и туго перемотанный бечевкой, был громоздким и легким, он поместился на заднем сидении. А короб с фотографиями оказался совершенно неподъемным. Целый склад. Его пришлось волочить по ступеням; багажник так и не закрылся, Павел подвязал крышку георгиевской ленточкой, случайно завалявшейся в салоне. И, тяжело дыша, поднялся в третий раз. До чего широкие ступени!
Старушка выдохлась; лежала бледненькая, жалкая, хрипела. И как в начале встречи Павла изумила сила голоса в крохотном, усохшем теле, так сейчас он поражался грозной мощи хрипов, как будто он их слушал в стетоскоп.
В паузах между легочным клекотом Анна Леонидовна прошелестела:
— Вот и все… поговорили… Еще две вещи, Павел, пока не забыла. Первая вещь: владыченька писал записки, тетрадь вон там, на подоконнике, завернутая в целлофан. Взяли? Вот и хорошо. Сохраните их… и фотографии. А под кроватью… ящичек. — Она пошевелила пальчиками, показывая под кровать.
— Послушайте, вам нехорошо. Я вызову скорую.
— Не… надо. Все… пройдет. Бутылки.
Пришлось заглянуть под свисающий край одеяла. Он думал, что увидит паутину, обязательное старческое судно, а увидел темный отблеск вымытого пола и аккуратный ящик с круглой ручкой, вроде тех, что носят столяры.
В ящике лежали две бутылки. Очень старые, безнадежно вылинявшие этикетки. Округлая ликерная, с призывной надписью: «Ciokolata cu visine», и простецкий штоф — «Запiканка украïньска».
Старушка говорила все тише; так падает давление звука в настенных часах, перед тем как они остановятся.
— Владыченька… привез из Киева… три бутылки… положите в ящик, чтобы не разбились. Первую велел открыть, когда большевики уйдут.
— Я все-таки вызову скорую?
— Прошу… не надо. Мы ее выпили… Сладкая была… Владыка знал, что тетки будут пить.
— А эти две?
— Украинскую, сказал, «откроют на поминках». А иностранную — «оставьте на крестины». И… улыбнулся. А на какие поминки, какие крестины? кому будет надо, поймут… Возьмите… пусть теперь у вас… а я посплю… ко мне придут… ангела-хранителя…