Подошла негритянская дама, взяла одну листовку, внимательно прочла, а потом сказала:
— По мне так вылитые коммунисты!
Эдвард Эшер заметил, что, как ясно людям чего-нибудь ни излагай, им постоянно хочется верить, что ты коммунист. Он рассказал, как однажды протестовал в Майами против вивисекции беспомощных животных, и его обвинили в том, что он — нацистский коммунист, а это, как он объяснил, есть терминологическое противоречие. Еще он сказал, что дамы обычно — хуже всего.
К тому времени большая толпа, собравшаяся на телевизионщиков, расползлась. Посему пикетчики посредством автомобиля Эдварда Эшера перенесли место демонстрации на Рокфеллер-плазу в Рокфеллеровском центре. Множество людей там бездельничали, поглощали ланч и т. д., и мы задействовали дополнительные плакаты с новыми лозунгами, гласившими:
ПОЧЕМУ ВЫ СТОИТЕ ГДЕ ВЫ СТОИТЕ?
ДУША НЕ!
ХВАТИТ
ИСКУССТВА
КУЛЬТУРЫ
ЛЮБВИ
ПОМНИТЕ: ВЫ — ПРАХ!
Дождь перестал и цветы пахли изумительно тонко. Пикетчики выдвинулись на позиции у ресторана (жаль, что тебя здесь не было, Мэри, поскольку мне это напомнило кое о чем, о том, что ты сказала в тот вечер, когда мы пошли в «Блуминдейлз» и купили тебе новый купальный костюм светло-вишневого цвета: «Цвет новорожденного младенца», — сказала ты, и цветы были такого же, по крайней мере, некоторые). Люди с фотоаппаратами на шеях снимали нас, будто никогда раньше не видели живую демонстрацию. Пикетчики между собой переговаривались, как это смешно: туристы с фотографиями нашей демонстрации в альбомах у себя в Калифорнии, Айове, Мичигане, люди, которых мы совсем не знаем и которые совсем не знают нас, которым до нашей демонстрации и дела-то никакого нет, да и до состояния человека, в котором они так погрязли, что не могут отстраниться и посмотреть на него и понять, что оно вообще такое.
— Ситуация парадигматическая, — сказал Генри Макки, — она иллюстрирует дистанцию между потенциальными знатцами, разделяющими здравый взгляд на мир, и тем, что следует знать, — оно избегает их знания, пока они ведут свое мирское существование.
В это время (14.45) к демонстрантам подступила группа молодежи в возрастном интервале, я бы сказал, от шестнадцати до двадцати одного. На них были куртки с капюшонами, футболки, узкие штаны и т. д., и они, со всей очевидностью, были малолетними правонарушителями из неблагополучных районов города и разбитых семей, где им не доставалось никакой любви. Пикетчиков они окружили угрожающим манером. Их было примерно семеро. Вожак (причем, Мэри, не самый старший; он был моложе некоторых, высокий, со своеобразным лицом, тупым и интеллигентным одновременно) походил вокруг, с преувеличенным любопытством разглядывая наши плакаты.
— Вы чё, парни, — наконец спросил он, — придурки какие-то или чё?
Генри Макки спокойно ответил, что пикетчики — американские граждане, осуществляющие свое право на мирные демонстрации согласно Конституции.
Вожак посмотрел на Генри Макки.
— Вы фофаны какие-то, да? — сказал он. После чего выхватил пачку листовок из рук Эдварда Эшера, а когда Эдвард Эшер попробовал их вернуть, изящно отскочил подальше, и пара его дружков заступила Эшеру путь. — Вы чё это, фофаны, делаете? — спросил он. — Чё это за срань?
— Вы не имеете права… — начал было Генри Макки, но вожак молодежи тут подошел к нему вплотную.
— Это что такое — вы в Бога не верите? — поинтересовался он. Остальные тоже придвинулись.
— Вопрос не в этом, — сказал Генри Макки. — Вера или неверие — не суть. Состояние не меняется, верите вы или нет. Человеческое состояние — это…
— Слушай, — сказал вожак, — я-то думал, что вы, парни, каждый день в церковь ходите. А теперь ты мне трындишь, что фофаны в Бога не верят. Ты мне тюльку, что ли, вешаешь?
Генри Макки ответил, что вера тут ни при чем, и сказал, что вопрос скорее — в беспомощности человека в тисках определения самого себя, которое не он выводил, которое не изменить никакими человеческими действиями и которое состоит в фундаментальном противоречии с любым человеческим представлением о том, что должно иметь место. Пикетчики же просто подвергают такое положение дел радикальному пересмотру, сказал он.
— Ты мне тюльку вешаешь, — сказал юноша и предпринял попытку пнуть Генри Макки в промежность, но Макки вовремя увернулся. Прочие юноши, тем не менее, напрыгнули на пикетчиков прямо посреди Рокфеллеровского центра. Генри Макки швырнули на мостовую и неоднократно отпинали по голове, с Эдварда Эшера сорвали куртку, и он подвергся множественным ударам по почкам и другим местам, а Говард Эттл заполучил перелом ребра от юноши по имени Тесак, который двинул Говарда об стену и продолжал яростно колотить, несмотря на то, что зеваки пытались вмешаться (по крайней мере, некоторые). Все это произошло в крайне короткий отрезок времени. Плакаты пикетчиков изорвали и поломали, а их листовки разбросали повсюду. Полицейский, призванный зеваками, постарался изловить молодежь, но та сбежала через вестибюль здания «Ассошиэйтед Пресс», и он вернулся с пустыми руками. Пикетчикам вызвали медицинскую помощь. Сделали снимки.
— Бессмысленное насилие, — впоследствии сказал Эдвард Эшер. — Они этого не поняли…
— Напротив, — сказал Генри Макки, — они всё поняли лучше прочих.
На следующий вечер в 20.00 Генри Макки прочел свою лекцию в верхнем зале заседаний Плеймор-Лейнз, как о том и объявлялось в листовке. Публики собралось немного, но внимательной и заинтересованной. Голова Генри Макки была забинтована белым бинтом. Свою лекцию, озаглавленную «Что делать?», он прочел с четкой дикцией и хорошим произношением, а также — звучным голосом. Он был очень красноречив. А красноречие, как утверждает Генри Макки, на самом деле — единственное, на что мы еще можем надеяться.
1
Бак теперь видел, что ситуация между ним и Нэнси — значительно серьезнее, чем он воображал. Она проявляла недвусмысленные признаки склонности в его сторону. Склонность была такой острой, что иногда он думал: упадет, — а иногда: нет, ни за что не упадет; а иногда ему было все равно, и он всячески старался доказать себе, какой он мужчина. Означало это одеваться в необычную одежду и ломать старые привычки. Но как мог он расколоть ее грезы после всего, что они вытерпели вместе? всего, что они совместно видели и сделали после того, как впервые опознали в Кливленде Кливленд?
— Нэнси, — сказал он, — я слишком стар. Я неприятен. И надо подумать о моем сыне Питере.
Ее рука тронула то место между грудей, где висело украшение, датируемое, по его прикидке, периодом Первой мировой войны — тем знаменитым периодом!
Турбореактивный самолет, их «корабль», приземлился на колеса. Бак задумался об этих колесах. Почему их не срезает, когда воздушное судно так жестко садится с громыханьем грома? Многие до него задавались тем же вопросом. Недоумение неотъемлемо от истории легче-воздушности, дурачина. Это Нэнси, стоя у него за спиной в очереди на выход, предложила потанцевать на посадочной полосе.
— Установить раппорт с грунтом, — сказала она со своим обычным суховатым холодком, многажды усиленным в жарком блеске эдвардовско-пирожковых автоматов и таможенных деревьев. Они станцевали «гребешок», «меренгу» и «dolce far niente»[11]. На полосе было восхитительно: воздух густ от неописуемой витальности реактивного топлива и чувственной музыки выхлопа. На посадочные расклады опустили сумерки — да такие, которыми никогда не удостаивали Кливленд, ни до, ни после. Затем — надломленный, бессердечный смех и поспешная дорога в отель.
— Я понимаю, — сказала Нэнси. И бесстрастно глядя на нее, Бак предположил, что она и впрямь понимает, как бессовестно бы это ни звучало. Вероятно, рассуждал он, я убедил ее против своей воли. Человек из Южной Родезии зажал его в угол опасного лифта.
— Вы считаете, у вас есть право придерживаться мнений, отличных от мнения президента Кеннеди? — спросил он. — Президента вашей земли?
Но вечеринка компенсировала все это — или большую часть — любопытственным манером. Младенец на полу — Сол, — похоже, доставлял удовольствие — вероятно, против своего обыкновения. Или моего обыкновения, подумал Бак, кто знает? В гигантской салатнице крутилась пластинка Рэя Чарлза. Бак танцевал «фриссон» с женой художника Перпетуей (хотя Нэнси в одиночестве осталась в отеле).
— Меня назвали, — сказала Перпетуя, — в честь знаменитой гарнитуры, разработанной знаменитым английским дизайнером Эриком Гиллом в начале нашего века.
— Да, — спокойно ответил Бак, — я знаю этот гарнитур.
Она тихонько рассказала ему историю своего романа с ее мужем, Солом Старшим. Сладострастно они не упустили ничего. А потом в комнату вошли два приличных господина из полиции, и гости побледнели, латук, ромэн и редис — тоже, разлетелись по выходам, полузадушенным травой.