— Ну и что ты не узнаешь? — спрашивает Ольга.
— Боже, это ты! — восклицает Раиса. — А я думала, что таксистка. Когда ты научилась водить машину?
Ольга резко тормозит и поворачивается к нам. У нее бледное лицо, и на нем графически нарисован ужас.
— Вот видишь, — говорит Раиса, — ты не очень это умеешь…
Ольга смотрит на меня.
— Отвези нас в какой-нибудь тихий скверик, — предлагаю я. — В Останкино, к примеру…
Но Ольга сворачивает к Чистым прудам.
Сквозь пыльные деревья Раиса высматривает ротонду «Современника».
— А разве «Колизей» работает? — спрашивает она.
— Интересно, — тихо говорит Ольга, — она в беспамятство уходит сознательно или на самом деле ее залило черными чернилами?
— Ты ее подозреваешь в лукавстве? Хитрости? Ты считаешь, она такая?
— Таких миллион, — резко говорит Ольга. — Самый примитивный способ побега: шандарахнуть человека и прикинуться шлангом.
— Молчи! — говорю я. — Бог ее спас от греха смерти.
— А если бы у Бога была другая забота? И вообще. Она ведь не знает, что помилована? Или знает?
— Я не говорила с ней на эту тему.
— А на какую говорила?
— Она говорит только про военкома.
— А инженерка, дура, как там оказалась?
— Когда-нибудь узнаем.
— Что? — Рая поворачивает к нам лицо. Оно у нее узенькое, напоминает зверушку. И взгляд у нее диковатый, лесной.
— Ты все деньги отдала? — спрашивает Ольга.
— Какие деньги? — отвечает Раиса и туг же начинает смеяться: — А-а, ты про это! Но ведь мы решили не брать палас. Он шире комнаты — загиб у стены будет очень торчать.
Ольга тормозит так, что я ударяюсь подбородком о ее кресло. Я помню этот палас. Мы с таким трудом нашли тогда что-то подходящее по деньгам, которые были у молодоженов. На Петровско-Разумовской в магазине «Ковры» высмотрели стоящий рулон подходящего цвета. Зелень и ржа.
Раиса щебечет. Она уже не зверушка, а птица-зеленушка. Такая вся порывисто-всклокоченная, прямо как с кустов Коктебеля. Я тычу пальцем в Ольгу. Наверное, хочу этим древним немым способом что-то сообщить. Ольга прижимает мои пальцы к спине — значит, поняла и отвечает. Мы едем домой к Раисе.
— Куда вы меня приволокли? — смеется она.
Нам навстречу выходят все: ее отец, мать, тетка, мальчишки. Они любят, когда мы приходим.
— Мама, — растерянно говорит Раиса. Потом смотрит на сыновей. — А кто эти мальчики? — Голос ее тонок. Она уже не зеленушка, она девятиклассница, староста класса и выясняет, кто новенький. Потом в смятении поворачивается к нам: — Оказывается, мы переехали. Я забыла вам сказать.
Тонкая морщина пополам прорезала ее лоб и поползла вниз. У нее стало два лица — левое и правое.
Она отодвигает сыновей и идет в глубину квартиры.
До того момента, как она прошла мимо мальчиков, я думала, что Раиса придуряется. Когда попадаешь в затруднение, потеря разума понарошку — ход хороший. Что с дурака взять? Я сама по молодости лет этим пользовалась. Вот, мол, дура я — и все тут. Ничего не видела, ничего не слышала. Позволяла приводить себя в чувство, в сознанку и все такое. Трюк хорош для молодых лет, чтоб была возможность оправдаться гормональной дурью и девическими грезами.
Но за Раисой ничего подобного никогда не замечалось. Она всегда была правильной. А теперь глубокая черная морщина вычертила два ее лица. Интересно, сколько их у меня? Или у Сашки? Могла ли я поднять руку для убийства? Сто раз могла бы! Тысячу раз! Конечно, при условии, что не поймают. Это единственное, что могло бы меня остановить. Перебираю в памяти, кого могла бы убить. Мужа. Марка. Сашку. Ее сына. Дуру Катьку. Могла бы и Раису. Из отвращения к благостности ее жизни. Но какая, к черту, благостность? Теперь я знаю — никакая. Значит, можно допустить, что и все другие мои гневы также безосновательны и бессмысленны. Хотя пардон. Мысленный грех разве не в счет? Он ведь суть человека, его составляющая, его выбор? Наказывать за намерение — не значит ли лишить человека выбора? Человек обязан иметь свой мысленный грех, чтоб знать себя. Поэтому все мои убийства во мне и при мне. Хотя по жизни я и пальцем никого не тронула.
Саша объясняла что-то родителям Раисы. Я не хотела в этом участвовать. Я не хочу знать подробности криминала. Я шепчусь с мальчишками. Рассказываю им, что мама откосила их от армии. Я вижу, что им это, как они говорят, по барабану, это игры взрослых, их счеты-расчеты. Они расспрашивают меня про Катьку, и я говорю то, что не сказала никому: у Катьки будет маленький. Лица у мальчишек вытягиваются вширь от улыбки. Эдакая широченная, на два лица, одна улыбка. Какие зубы у парней! Никаким американцам делать рядом нечего. Кончиком языка трогаю половинку зуба, с которым собираюсь доживать век. С половинкой уже завязались странные отношения, как уже не с зубом. Вижу, что мальчикам неинтересно то, кто отец Катькиного маленького. Такова реакция этого поколения. Раз не было свадьбы — значит, это дело не семейное и тем более не общественное, а единоличное. И ребеночек будет Катин. И ничей больше. Им нравится такой расклад.
— Будем нянчить, — говорят одновременно мальчишки.
— Не будете, — отвечаю я.
На краю безумия, где они уже оказались и где им надлежит теперь жить, я рисую им здоровую и сильную реальность, в которой существуют рыцари веселого образа. Это они собирают но миру брюхатых Дульсиней, дабы тем не грустилось в одиночестве и не скисало от печали их кормильное молочко. Я рассказываю и о себе, гадине, которая против всего этого. Я жажду наказания дочери своей Катерине за грех. Они думают, что у меня такие шутки. Но я настаиваю, я очень противна себе в этот момент. Мальчишки удивлены, они мне не верят, они начинают искать глазами мать, которая другая, чем я. Дети мои! Если б вы знали, до какой степени она другая!
— Что это за мальчики? — кричит из кухни их мать. — Познакомьте меня с ними! — И она идет к ним с улыбкой идиотки и протягивает руки.
— Меня зовут Рая, — говорит она, — я учусь в Автодорожном, а вы?
Я заполняю собой все пространство между ними; почему я не Демис Руссос в пору своей необъятности? Почему я не человек-гора; в крайнем случае, почему я не просто гора, а жалкая горстка рассыпанных камней?
Это называется ретроградная амнезия. Рая забыла последние двадцать лет. Сейчас она только что вышла замуж и собирается покупать палас, для чего перевешивает дверь в кухне, чтоб та стала открываться в прихожую. Она еще не была даже беременной… Она еще не закончила институт. По ее потерявшей время логике у нее случилось носовое кровотечение, я взяла ее за руку и отвела домой, а она — такая балда! — забыла, что родители поменяли квартиру. Рая всхлопывает руками, ее левое лицо смеется над этим, а правое плачет. Ей неловко перед посторонними мальчиками. Они такие славные… Видимо, соседи.
Ольга вызвала «скорую». Рая села в нее спокойно. Объясняет врачам, как комками шла из нее кровь.
Мы с Ольгой возвращаемся во двор, где все произошло. Тихо, старухи сидят на той лавке, где лежал пьяный. Бутылки нет. В подъезде пахнет кислым, в лифте следы крови.
— Там у вас в лифте кровь, — говорит Ольга старухам как бы между прочим.
— Человека убили, — радостно сообщает лавочка. — Писательница у нас тут жила. Еще не старая. Но не богатая ничуть, если грабить.
— Убили? — обморочно спрашиваю я.
— Ну не до конца, но вряд ли выживет… Вряд ли… Кровищи было… А сколько ее в человеке, чтоб жить? Мерка.
…Но Полина Нащокина была жива. На следующий день об этом написали газеты. В лифте собственного дома… Удар бутылкой… С поличным пойман местный алкаш Друзенко, только что освобожденный. Писательница чувствует себя удовлетворительно, насколько можно при таком стрессе. И номер больницы.
Ольга говорит, что пока вариант идеальный. Раиса вне досягаемости, а за это время — время ее болезни — Нащокиной надо все объяснить, как оно есть. При условии что она видела, кто ее бил, а если не видела, то вообще все тип-топ… Алкаша Раисе послал Бог.
— Он же послал и тебя, — говорит она мне. — Ты оказалась на высоте. — И смотрит на меня странно. Во взгляде много чего: и удовлетворение моей подлостью по отношению к пьянчужке, и восхищение скоростью моих преступных действий, и удивление чем-то ей непонятным… Глаз ее карий переливается то темнотой, то светом, я не вижу ее зрачков, и мне не до того, чтоб разыскивать их.
— Я пойду к Нащокиной, — говорю я. — К правде лучше приблизиться сразу. Раиса завтра придет в себя и сама все скажет.
— Не придет, — спокойно отвечает Ольга.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что не помнить — ее единственный способ жить…
— Степень вины… — бормочу я.
— Степень дури! — кричит Ольга. — Какая вина? Какая? Надо было дать той бабе по башке еще в лавке. Чтоб не топырила ушки и глазки. Стукачка проклятая. Она ее двинула позже. Это уже плохо. Нет оправдания аффектом. Но главное — она ее не убила. У жертвы состояние даже не средней тяжести, а удовлетворительное… Соберем на моральный и физический ущерб деньги.