Удивленные лица повернулись ко мне.
«Как так? Неужели вы забыли? Мы отмечаем тридцатую годовщину трагического подвига Апломба Хардибабедовича Кашамова!»
Я тут же припомнил гигантский всплеск от троллейбуса, ведомого бунтующей рукою.
«Я видел это моими собственными глазами, — сказал я не без гордости. — Однако простите меня, почтенные граждане, ведь это случилось не тридцать, а три года назад — не так ли?»
Участники бдения нахмурились.
«Послушайте, иностранец, не смейте бросать тень сомнения на наши ритуалы. Пора сомнений миновала. Понимаете?»
Я замечаю, что некоторые в толпе покашливают, как бы прочищая свои глотки, другие же испускают слегка приглушенные рулады. Ба, да ведь это не что иное, как хор! Третье появление хора в этой истории, для точности. Я бормочу, не адресуясь ни к кому из них лично: «Насколько я помню, там были люди, что вскакивали в тролл на ходу. Интересно, кто-нибудь уцелел?»
И хор взмывает.
ХОР (волнуясь, как море): Да что же считать нам отдельные жертвы? Ведь речь же идет об Апломбе Великом, что отдал живот за народ и остался бессмертным!
КОРИФЕЙ: Вниманье, вниманье, вниманье, товарищи, граждане, дамы! Сегодня он явится миру, сегодня иль никогда!
Хор вперился в металлическую рябь реки. Через несколько минут дымный свет появился под поверхностью. Он медленно приближался, таща за собой шлейф ила, несомненно содержащий множество секретов этой столицы. Застывший хор благоговейно взирал, как пятно превращалось в 116-й с водителем Кашамовым за рулем. Честно говоря, я не узнал бы парня, если бы встретил его на улице. Он, казалось, был сделан из цельного куска мыла. Двигаясь по реке, он не обращал никакого внимания на толпу поклонников на мосту в той же манере, в какой великий Ленин не обращает внимания на неистощимый поток посетителей Мавзолея.
КОРИФЕЙ: Братство мое и сестричество! Верные дети Апломба Кашама! Славу сейчас пропоем в честь великого духа Реки!
ХОР:
Сквозь грозы сияло нам солнце свободы!
Плывет 116-й гордый ковчег!
Сквозь чистые воды, сквозь мутные воды
Веди нас, величественный человек!
Троллейбус исчезает под мостом и вновь выплывает из-под моста на другой стороне. Он уходит все дальше, постепенно превращаясь в пятно света, в желтую песчинку, в ничто.
декабрь 98-го — июнь 99-го Авторский перевод с английского
Чтение завершилось. Я собирал страницы и постукивал рассказом по столу, выравнивая края. Общество сидело под плоским абажуром и неплохо отражалось в темном окне. Все там казались значительно моложе: Мирка, Галка, Галкин друг — отставной адмирал Лихи, Вавка, соседи Мак-Маевские, ну и автор. Должен был быть еще и Славка Горелик, но он, по своему обыкновению, не явился. Густо-оранжевый блин в темном стекле придавал лицам оттенок хорошего загара, а сумерки ретушировали припухлости и морщины. Странным образом отражение устраняло и аляповатость только что завершившегося акта. В окне выявлялась какая-то иная суть нашего собрания, рассеивающая его анекдотичность, словно это было не собрание, а живопись собрания, картина под названием «Чтение рукописи за семейным столом», а не само чтение, к которому меня, собственно говоря, принудили сестры О.
В далекие 60-е годы традиция домашних чтений еще держалась в литературе. Время от времени кто-нибудь устраивал подобные суаре с последующей выпивкой. Среди еле прикрытой истерии тех времен возникали такие умиротворяющие сцены. Расхристанная богема казалась сама себе кружком серьезных молодых писателей, людей словесности. Автор читает, скажем, пьесу. Входит в раж, прочитанные листы отбрасывает в сторону движением, что сделало бы честь и театру Комиссаржевской. Все сохраняют серьезность, хоть и чувствуют себя немного обосранными. Что же это такое, да почему же мы не можем по-настоящему-то, как символисты? Какой бес подмывает сказать что-нибудь издевательское?
Чтение заканчивается. «Ленок!» — скажем, командует автор, и его жена, скажем, Елена, вчерашняя «классная чувиха», а ныне, после прочтения опуса, «подруга дней его суровых», вкатывает столик с напитками. «Пьем за тебя, солнечный ты наш пуп!» — говорит из нас самый алкоголистый. Начинается хвалебная вакханалия. Любая негативка в таких обстоятельствах кажется неуместной, пока вдруг не происходит пьяный поворот, опрокидывающий всю лодку. «Жопа, у тебя тут есть жестяной таз?» — спрашивает кто-нибудь у автора. «Да зачем тебе жестяной таз?» — удивляется лауреат хвальбы. «Чтоб в него твою пьесу сбросить!» И начинается хамский хохот.
Не хочется вспоминать дальнейшее позорище и стыдливый перезвон на следующее утро. Все чувствуют себя перемазанными, и все-таки через некоторое время тот же кружок с небольшими вариациями вновь собирается на домашнее чтение, и все собравшиеся понимают, что «в этом что-то есть», как-никак продолжение традиции. Так ведь и Булгаков читал Михаил Афанасьевич главы из «М & М» крошечному кружку ближайших, и ведь никто не настучал — это в тридцатые-то годы! — и рукопись уцелела вживе! Правда, там так не пили.
С распространением свободы и всеобщего сарказма домашние чтения стали отмирать, и я, признаться, об этом не жалел. С возрастом мне все меньше стала нравиться бутафорская сторона дела, да и вообще литературственность жизни как-то потускнела по обе стороны океана. Вдруг сестры О стали меня активно убеждать в необходимости чтений. Стас, как ты не понимаешь, сидя в эмиграции, ты просто обязан, ну, глаголом-то, ну, жечь-то избытки холестерина у окружающих. Ведь здесь-то ты читаешь не братьям-писателям, значит, и притворяться не надо. В общем я стал, как зануда Тригорин, объявлять домочадцам: «Закончил рассказ», и сестры тут же начинали планировать чтение. У этих вечно подшучивающих и мило подхихикивающих дам сохранился — и даже, боюсь сказать, увеличился — пиетет в отношении литтекста. Во время чтения все их хохмочки вылетали наружу и резвились до поры с нашими птахами.
В последнее время они стали приглашать под оранжевую лампу чету Мак-Маевских, поляков, у которых за плечами была советская одиссея эвакуации, ссылок, а стало быть, и любви к русскому слову, а также Галкиного бой-френда, отставного адмирала Джефа Лихи из военно-морской разведки США, который мог в любой момент, когда бы его ни разбудили, прочесть наизусть какой-нибудь рассказ Зощенко в оригинале. Славка Горелик, что уже три месяца жил у нас на чердаке, не приглашался, но подразумевался среди присутствующих. Иногда он и впрямь подсаживался, закладывал ногу на ногу, качал итальянской туфлей и переводил взгляд с одного лица на другое, как будто пытался определить причины недуга. Чтения явно не слушал. То и дело в кармане у него начинала звонить «сотка». Тогда он извинялся и поднимался к себе. Чаще всего к столу не возвращался.
Интересно, что он и прибыл к нам во время одного из таких чтений. Приехал без звонка на скромном наемном автомобильчике. Увидев восседавших вокруг стола любителей литературы, еле заметно поморщился, но тут же продемонстрировал великолепные манеры: сел с краю, выпил стакан вина, съел тарелку салата и заснул, положив голову на руки.
Сестры были явно раздражены его появлением. Вавка уверяла, что уже видела его раньше в «Белом таракане» на Петровских линиях. Он там оттягивался в далеко не безупречной компании. Что у тебя общего с этим молодчиком, Стас? Немало общего, я сказал, может быть, больше, чем я думаю, но не стал вдаваться в подробности.
Оказалось, что он чуть ли не сутки летел в Вирджинию на перекладных и заснул на чтении из-за джетлега, а вовсе не из хамства. Слушай, Стас, мне нужно у тебя отсидеться несколько месяцев, может быть, полгода. Не можешь ли ты меня устроить на какую-нибудь должность в университете? На какую угодно, хоть дворником. Могу быть тренером по карате, у меня «черный пояс». Был бы в восторге послужить в университетской полиции. Освобожденный советский человек не видит преград. Он думает, что его только и ждут в университетской полиции. Воображаю этого Славку, с его развинченной походкой, среди наших кряжистых центурионов. Нахальство, однако, города берет. Должность, хоть и не в полиции, он получил. Я устроил его в свой класс в качестве teaching assistant, даже назначил ему жалованье из своего дискретного фонда — 8 долларов 50 центов за час работы.
Он рьяно взялся за дело. Проверял списки студентов и собирал их мидтерм работы, показывал слайды на проекторе, разыскивал тексты в библиотеке и через нарождающийся тогда Интернет — словом, был полезен. Студенты поначалу были в замешательстве. «Помощник преподавателя» обычно принадлежит к малоимущим классам. Чаще всего это какая-нибудь не очень видная девушка в неизменных застиранных джинсиках и убогом свитерке. Данный «помощник преподавателя» напоминал персонаж из рекламных листов New York Times Magazine. Только близорукий не распознал бы в его псевдообычных костюмах коллекционных «Брухахарди» и «Алахверди». Иной раз из-под манжеты молодого человека мелькали часы «Корбюзье», стоимость которых, пожалуй, даже и не уложилась бы в студенческой голове. Самая главная загадка, однако, заключалась в природных данных «помощника преподавателя»: разворот его плечей находился в полной гармонии с длиной ног и окружностью талии, кожа отличалась оранжевым оттенком, шрам на подбородке привносил в его облик какой-то неясный интригующий сигнал; что касается длинноватой физиономии, нужно заглянуть в первую главу, чтобы понять, почему она приводила в трепет арабских и испанских девушек.