— Ты моя любимая, — постанывал Фрэнк. — Моя любимая девочка.
— Нет, погоди, слушай… Знаешь, что я делала весь день? Скучала по тебе. И я придумала замечательный… Ну, погоди же… Я тебя люблю и все такое, но послушай минутку… Я…
Поцелуй был единственным способом заткнуть ей рот и убрать ее из поля зрения, но затем пол стал опасно крениться, и они, едва не грохнувшись на журнальный столик, просеменили к сладострастной безопасности дивана.
— Милый, — задыхаясь, прошептала Эйприл. — Я ужасно тебя люблю, но, может, лучше… Нет, не останавливайся… не останавливайся…
— Лучше — что?
— Может, переберемся в спальню? Только не сердись. Давай здесь, если хочешь. Я люблю тебя.
— Да, ты права. Пойдем в спальню. — Фрэнк встал и потянул ее за собой. — Только сначала приму душ.
— Нет, не ходи в душ. Я тебя не отпущу.
— Мне надо, Эйприл.
— Зачем?
— Потому что надо, и все. — Собрав волю в кулак, Фрэнк сделал шаг и покачнулся.
— Ты нехороший, ужасно нехороший! — Эйприл цеплялась за его руку. — Подарки тебе понравились? Как галстук? Я прошла дюжину магазинов, нигде нет приличных галстуков.
— Галстук шикарный, такого у меня еще не было.
Под колючими горячими струями, превратившими Морин Груб в липучую старую кожу, избавиться от которой можно было лишь яростным намыливанием, Фрэнк решил, что во всем признается жене. Он спокойно возьмет ее за руки и скажет: «Послушай, Эйприл. Сегодня я…»
Он выключил горячую воду и оставил одну холодную, чего уже сто лет не делал. Приплясывая и задыхаясь, он все-таки досчитал до тридцати, как бывало в армии, и вышел из ванной, чувствуя себя на миллион долларов. Признаться? Ну вот еще! Какой смысл?
— Ой какой ты чистый! — В своей лучшей белой сорочке Эйприл выпорхнула из платяной ниши. — Такой чистый и умиротворенный! Иди ко мне, только сначала минутку поговорим, ладно? Смотри, что у меня!
На тумбочке стояли бутылка бренди и два стакана, но до них, как и до разговора, очередь дошла не скоро. Эйприл отстранилась лишь раз, чтобы спустить с плеч кружевные бретельки и выпустить на свободу груди, на которых соски отвердели и встали торчком еще до того, как их коснулись руки Фрэнка.
Второй раз за день любовный акт вверг его в безмолвие, и он надеялся, что теперь разговор отойдет на завтра. Что бы там ни было, это будет сказано с неестественной актерской подачей, вытерпеть которую уже не осталось сил. Хотелось лишь бестолково, виновато и радостно улыбаться в темноту, потихоньку проваливаясь в сон.
— Милый? — откуда-то издалека приплыл ее голос. — Ты ведь не спишь, правда? Так много всего накопилось, и бренди мы еще не выпили, а ты все не дашь рассказать о моем плане.
Через минуту спать уже не хотелось; Фрэнк был бы не прочь, укрывшись с ней одним одеялом и прихлебывая бренди, в лунном сумраке просто слушать ее голос. Актерствовала Эйприл или нет, но в ее нежном настроении он всегда звучал приятно. Однако приходилось вслушиваться в смысл ее слов.
Идея, выношенная за целый день грусти и любви, представляла собой досконально разработанный план, по которому осенью они «навсегда» уедут в Европу. Знает ли он, сколько у них денег? Сбережения, выручка от продажи дома и машины плюс то, что до сентября еще поднакопят, — этого хватит на полгода сносной жизни.
— Но вся прелесть в том, что мы обустроимся гораздо раньше и сможем жить там сколько захотим.
Фрэнк прокашлялся.
— Погоди, малыш. Самое главное, какую работу я сумею…
— Никакую. Нет, я знаю, ты возьмешься за любую работу, если потребуется, но дело не в этом. Смысл в том, что тебе она вообще не понадобится, потому что работать буду я. Не смейся, ты послушай! Знаешь, сколько за границей платят секретарям в официальных учреждениях? Во всяких там НАТО и ЭКА?[18] А ты представляешь, насколько там жизнь дешевле по сравнению с нашей?
Она прочла в журнале статью и все подсчитала. С ее навыками в машинописи и стенографии денег хватит не только на жизнь, но и приходящую служанку, которая будет сидеть с детьми, пока она работает. Боже, все так замечательно и просто! — ахала Эйприл. Удивительно, как она раньше не додумалась. Однако в ней росла досада, поскольку то и дело приходилось отвлекаться и просить Фрэнка, чтоб не смеялся.
Он трепал ее по плечу, словно уговаривая отбросить эту милую причуду, и посмеивался, но все это было не вполне искренне. Фрэнк пытался скрыть от нее (а может, и от себя), что план его испугал.
— Я серьезно, Фрэнк. Ты что думаешь, я шучу?
— Нет, я все понял. Просто возникла пара вопросов. Во-первых, чем я-то буду заниматься, пока ты зарабатываешь бешеные деньги?
В темноте Эйприл отстранилась и заглянула ему в лицо, словно не веря, что до него еще не дошло.
— Нежели ты не понял? В этом весь смысл. Ты будешь делать то, чем не смог заняться семь лет назад. Искать себя. Ты станешь читать, копаться в материалах, совершать долгие прогулки и размышлять. У тебя будет время. Ты наконец-то получишь возможность определить, чего ты хочешь, а потом свободу и время этим заняться.
Фрэнк усмехнулся и покачал головой — именно это он боялся услышать. На секунду возник неприятный образ: вернувшись с работы, в изящном парижском наряде она, стаскивая на ходу перчатки, появляется в комнате, где в заляпанном яичницей халате он сгорбился на неприбранной постели и ковыряет в носу.
— Послушай… — начал Фрэнк. Соскользнув с ее плеча, его рука пробралась к ней под мышку и потом нежно стиснула ее грудь. — Конечно, все это очень мило и очень…
— Не мило! — Слово прозвучало квинтэссенцией всего самого ненавистного, а рука Фрэнка была отброшена, словно некая гадость. — Боже ты мой! Я не пытаюсь быть «милой» и не приношу себя в жертву… Неужели не ясно?
— Хорошо, хорошо, не мило. Только не злись. Я просто хотел сказать, что с любым эпитетом все это не очень реально, ты согласна?
— Чтобы согласиться, надо иметь весьма странное и невысокое мнение о реальности. Видишь ли, я считаю нереальным то, что происходит сейчас. По-моему, не реально, когда светлого ума человек вкалывает как лошадь и годами мотается на ненавистную работу, а потом возвращается к жене, которая в равной степени ненавидит и этот дом, и это место, и кучку жалких, запуганных… Господи, Фрэнк, ну что я буду рассказывать о нашем окружении, ведь я же цитирую тебя! Помнишь, еще вчера ты говорил Кэмпбеллам, что провинция загоняет реальность в угол, что все здесь хотят воспитывать детей в корыте сентиментальности. Ты говорил…
— Я помню, что говорил. Но думал, ты не слушаешь. Казалось, тебе все надоело.
— Именно что надоело! О чем я и пытаюсь сказать. Вчера я была на пределе подавленности и скуки и никогда еще так не чувствовала, что всем этим сыта по горло. Вдобавок эта история с сыном Гивингсов, за которую мы ухватились, точно собака за кость. Я смотрела на тебя и думала: «Господи, пусть он замолчит!» В твоих словах маячила непоколебимая уверенность, что мы особенные и выше всего этого быдла, а мне хотелось закричать: «Ничего мы не выше! Разуй глаза! Мы точно такие же, как те, о ком ты говоришь! Ты рассказываешь про нас!» Я даже… ну презирала тебя, что ли… за то, что ты не понимаешь своего кошмарного заблуждения. А утром, когда разворачивал машину, ты оглянулся на дом так, словно боялся, что он тебя укусит. Ты был таким несчастным, что я расплакалась, а потом мне стало ужасно одиноко, и я подумала: отчего же все так плохо? Если он не виноват, тогда кто виноват? Как мы вообще оказались в этом странном сонном мирке Дональдсонов, Креймеров, Уингейтов и… да, и Кэмпбеллы в их числе, потому что сегодня я поняла: они оба — здоровенные никчемности! И тут вдруг словно забрезжило… правда, Фрэнк, это было что-то вроде откровения… Я стояла в кухне, и вдруг меня осенило, что вина-то моя. Это я всегда была виновата. Я даже знаю, когда все началось, могу точно назвать день. Только не перебивай.
Фрэнк знал, что сейчас перебивать ее себе дороже. Наверняка все утро она провела в мучительных раздумьях, когда расхаживала по безжизненно тихим и чистым комнатам, до боли заламывая пальцы. Днем же лихорадочно рыскала по торговому центру, потом надменно лавировала в путанице знаков «ПОВОРОТ НАЛЕВО ЗАПРЕЩЕН» и сердитых регулировщиков, а затем носилась по магазинам, покупая мясо на жаркое, торт, подарки и фартучек. Весь день она героически готовилась к мигу самоуничижения и теперь, когда он настал, черта с два потерпит, чтобы ей мешали.
— Это произошло на Бетьюн-стрит, когда я забеременела Дженифер и сказала, что собираюсь… ну ты понимаешь… избавиться от нее. Я хочу сказать, что до того момента ребенок был тебе нужен не больше, чем мне… Да и как могло быть иначе? Но когда я пошла и купила ту клизму, весь груз ответственности я переложила на тебя. Я будто говорила: ладно, раз ты хочешь этого ребенка, ты за все в ответе. Ты у меня наизнанку вывернешься, чтобы нас обеспечить. Ты забудешь обо всем на свете и станешь только отцом. Ох, Фрэнк, если б ты всыпал мне как следует — назвал бы стервой, отказался бы помогать, — ты бы в секунду раскусил мой блеф. Наверное, я бы никогда так не поступила, духу бы не хватило, но ты этого не понял. Ты был очень хороший, молодой и напуганный и все принял за чистую монету. Вот тогда все и началось. Вот так мы оба впали в чудовищное заблуждение — иначе как чудовищным и вульгарным его не назовешь, — что, обзаведясь семьей, следует «угомониться» и забыть о реальной жизни. Огромная сентиментальная ложь провинциалов, с которой все это время я заставляла тебя соглашаться. Я заставляла тебя в ней жить! Боже мой, я дошла до того, что создала себе слезливый дешевый образ девушки, которая могла бы стать великой актрисой, если б так рано не выскочила замуж. Наверное, это меня и достало. Ты же прекрасно знаешь, что никакая я не актриса и по-настоящему никогда не хотела ею быть. Мы оба с тобой знаем, что я поступила в училище лишь для того, чтобы уехать из дому. Я всегда это знала. А сама три месяца разгуливала с одухотворенной кисло-сладкой миной… Это ж надо так себя обманывать? Ты понимаешь, до какой степени надо свихнуться? Но мне все было мало.