С другой стороны, сама санчасть является крупным потребителем наворованного в Буне, ее главным клиентом. Ежедневно не меньше двадцати литров отпускаемого санчасти супа идет в фонд скупки краденого, на приобретение у специалистов самых разных вещей.
Пользуются спросом тонкие резиновые трубочки, их применяют для промывания кишечника и для взятия желудочного сока; цветные карандаши и чернила требуются для сложной системы учета и канцелярской писанины; градусники, стеклянные колбы, химические реактивы, которые хефтлинги выносят в своих карманах со складов Буны, хорошо берут в стационаре.
Добавлю без ложной скромности, что именно нам, Альберто и мне, пришла идея украсть в сушильном цехе несколько рулонов миллиметровки для термографа и предложить их главврачу Ка-бэ, убедив его, что они годятся для составления кривых пульса и температуры.
В заключение следует сказать: наказуемое гражданским начальством воровство в Буне дозволяется и даже поощряется эсэсовскими властями; воровство в лагере, сурово преследуемое эсэсовскими властями, расценивается гражданскими как обыкновенный обмен; воровство между хефтлингами, как правило, наказывается, причем и к вору, и к обворованному применяются одинаковые меры воздействия. А теперь приглашаем читателя задуматься над вопросом: что, по его мнению, могут означать в лагере наши слова «хорошо» и «плохо», «справедливо» и «несправедливо»? Пусть каждый рассудит сам на основании всего рассказанного нами и приведенных примеров, мог ли хоть один из общепринятых в нашем мире моральных принципов сохраниться там, по ту сторону колючей проволоки.
Жизнь, о которой здесь было и еще будет рассказано, — это обычная лагерная жизнь. В таких тяжелых условиях, придавленные ко дну, жили многие люди в те дни, каждый, правда, относительно недолго. Возможно, кто-то спросит, стоит ли, имеет ли вообще смысл хранить память об этих исключительных условиях существования.
Ответ на такой вопрос может быть только утвердительным. У нас нет сомнения в том, что любой человеческий опыт достоин осмысления и анализа, а уж тем более тот особый опыт, о котором здесь идет речь; изучение его позволяет сделать хотя и неутешительные, но бесспорные выводы. Мы, со своей стороны, постараемся доказать, что лагерь был гигантским биологическим и социальным экспериментом.
Заприте за колючей проволокой тысячи людей разного возраста, положения и происхождения, воспитанных в разных традициях и обычаях, говорящих на разных языках, лишите их возможности удовлетворять даже элементарные потребности, создайте постоянный, одинаковый для всех режим контроля — и вы получите идеальные условия для того, чтобы выявить экспериментальным путем, какие свойства были присущи человеку как представителю животного мира изначально, а какие он приобрел в процессе выживания.
Нельзя согласиться с упрощенным и наиболее распространенным мнением, будто человек, если отнять у него надстроечные структуры, созданные в процессе цивилизации, проявляет себя как жестокое, эгоистичное и тупое существо и будто хефтлинг — не что иное, как человек без сдерживающих центров. На самом деле в условиях крайней нужды и физических лишений многие привычки и социальные инстинкты просто молчат.
Гораздо большего внимания заслуживает другое явление, а именно что лагерь выявляет два совершенно различных типа людей, назовем их спасенными и канувшими. Другие антонимические пары (хорошие и дурные, мудрые и глупые, трусливые и смелые, неудачники и удачливые) гораздо менее точны и выразительны, а кроме того, нуждаются в дополнительной градации.
В нормальной жизни деление людей на две вышеназванные категории не так очевидно: редко случается, чтобы человек сгинул без следа, потому что обычно он не одинок, при взлетах и падениях он связан со своими близкими. Лишь в исключительных случаях кто-то достигает беспредельных высот могущества или, терпя поражение за поражением, доходит до полного краха. Уменьшить вероятность крушения каждому помогают его резервы — духовные, физические и материальные, кроме того, есть закон и есть внутренний закон — мораль; и то и другое смягчает удар, дает силы удержаться на плаву. Недаром более цивилизованной считается страна, где эффективно действуют умные законы, не позволяющие слабым быть слишком слабыми, а сильным — слишком сильными.
В лагере все наоборот: здесь борьба за жизнь беспощадна, потому что каждый — безнадежно, жестоко одинок. Если какой-нибудь Ноль Восемнадцать споткнется, ему не подадут руки, наоборот, даже столкнут с дороги, потому что никто не заинтересован в лишнем доходяге, который еле тащится на работу. Если же кто — нибудь чудом, благодаря нечеловеческой настойчивости и изворотливости, найдет способ уклониться от тяжелой работы, разжиться лишним граммом хлеба, он никому об этом способе не расскажет, за что его будут только больше уважать, а это в свою очередь и ему выгодно: кто становится сильнее, того боятся, а кого боятся, тот, ipso facto[18], получает больше шансов выжить.
Жестокий постулат «кто имеет, тому дано будет, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет» далеко не всегда находит подтверждение в истории и в жизни. В лагере, где человек один и борьба за существование принимает первобытные формы, этот отвратительный закон действует неукоснительно, соблюдается всеми. С приспособленцами, с сильными и хитрыми даже капо охотно поддерживают отношения, а иногда и приятельствуют, ведь в будущем такое знакомство может пригодиться. Что касается доходяг, людей конченых, то с ними и разговаривать нет никакого смысла, поскольку, кроме жалоб и воспоминаний о домашней еде, от них ничего не услышишь. И уж совсем никакого смысла с ними дружить: выгодных знакомств через них не заведешь, едой у них не разживешься, они сами ничего, кроме рациона, не видят, на теплых местах не работают, «организовывать» не умеют. Но самое главное — все знают, что они здесь долго не задержатся: через несколько недель от таких доходяг не останется ничего, кроме горстки пепла в одном из близлежащих лагерей и вычеркнутого из картотеки номера. В нескончаемой и неисчислимой толпе себе подобных каждый отделен глухой стеной одиночества, и так, одинокими, они умирают или исчезают, не оставив следа ни в чьей памяти.
О результатах этого беспощадного процесса естественной селекции можно узнать из лагерной статистики. В Освенциме к 1944 году из первого потока заключенных евреев (о других мы не говорим, у других были другие условия), из kleine Nummer — малых, до ста пятидесяти тысяч, номеров — выжили несколько сотен, и среди них ни одного работяги, то есть ни одного заключенного, надрывавшегося на общих работах и кормившегося по узаконенной норме. В живых остались только врачи, портные, сапожники, музыканты, повара, молодые привлекательные гомосексуалисты, приятели или земляки лагерных авторитетов, а также особо безжалостные, бесчеловечные, энергичные личности, которых эсэсовцы, демонстрируя сатанинское знание человеческой натуры, назначали на должности капо, блочных старост и т. д. Еще выжили те, кто хоть и не занимал никаких мест, но благодаря своей сообразительности и деловитости с успехом что-то «организовывал», приобретая при этом не только материальные выгоды и репутацию, но и покровительство тех, кто имел в лагере власть. Кто не смог стать организатором, комбинатором или придурком (как выразительны эти страшные термины!), тому была одна дорога — в доходяги. Третьего в концентрационном лагере не дано, хотя в обычной жизни третий вариант существует.
Стать доходягой проще простого. Для этого нужно никогда не нарушать заведенного порядка, не есть ничего сверх положенного рациона, выполнять все требования, предъявляемые к хефтлингу на работе и в лагере. Опыт показывает, что при соблюдении этих условий лишь в исключительных случаях можно протянуть больше трех месяцев. Все доходяги, которые были отправлены в газовые камеры, имели одну и ту же историю, а точнее сказать, не имели никакой истории: они просто спускались все ниже и ниже, до самого дна, как горный ручей, который течет и течет, пока не достигнет моря. Вступив в лагерь, они либо от присущей им беспомощности, либо от невезения, либо по неблагоприятному стечению обстоятельств быстро оказывались сломленными, не сделав даже попытки приспособиться: не учили немецкий, не старались разобраться в чудовищной путанице инструкций, положений и запретов, а превращались в ходячие трупы, и ничто уже не могло спасти их от селекции или от смерти в результате истощения.
Жизнь их коротка, а количество неисчислимо, это они — Muselmanner, доходяги, канувшие — нерв лагеря; это они, каждый раз другие и всегда одни и те же, бредут в молчании безымянной толпой, с трудом передвигая ноги; это они, уже не люди, с потухшим внутренним светом, слишком опустошенные, чтобы испытывать страдание. Трудно назвать их живыми, трудно назвать смертью их смерть, перед лицом которой они не испытывают страха, потому что слишком устали, чтобы ее осознать.