— Я уже отстояла, — отказалась, — а вы в храме спросите, при церкви где-нибудь и устроят.
— Жутко чужого человека, — согласилась та женщина, в косынке, — чужого всегда жутко, и в гостиницу, в Останкино вот, попасть можно.
— Попробуйте! — Это юный регент храма с нотною папкой под мышкой. Он тоже кланялся крестясь, а черную шляпу держал в руке, но уже ничего больше и не сказал, потому что монах повис на нем с троекратным поцелуем, а расцеловавшись, спросил с трепетом:
— Попоем вместе-то? И ты меня послушаешь, как пою. У себя дома и послушаешь. Вот только к образам приложусь, а ты жди, — и свалил ему под ноги нищие узлы.
— У меня нельзя ночевать, — регент глядел строго, хотя был почти мальчик, — родители неверующие, а я живу вместе с ними.
— Тогда попоем с тобою. На обедне. А ночевать у нее буду. Ладно, сестра? Приютишь отца Агапия? А он мне свой адресок даст, я к нему после Причастия чай приду пить. Чай-то можно?
— Конечно, — теперь регент сказал с покорностью, — пожалуйста! — и вынул ручку, и вывел печатные буквы на клочке картонной обертки, стремительно подсунутой монахом и спрятанной тут же под рясу.
— Она одна вещи мои не дотянет. — Он смерил женщину неласковым взором. — А у отца Агапия силы кончились, хорошо, пред храмом и кончились. Так что ждите, помолюсь — приду. — И взбежал по ступенькам, но дверь в церковь уже заперли, и он стал колотить кулаком, а потом посохом бить, чтоб открыли. Кирзовые сапоги его были рыжими от засохшей глины, а ряса в грязи. Откуда же он бежал, так стремительно прихрамывая, со своими узлами?
— Не бойтесь, — сказал регент, — это наш, церковный, — и улыбнулся нежною бесстрастною улыбкой.
— Но у меня собака. Будет лаять всю ночь, перед жильцами неловко…
Она еще пыталась избавиться от постояльца, но регент понял по-своему.
— Собака нехорошо, где образа. У вас ведь есть образа?
Женщина кивнула, а он с врожденным наставничеством:
— Моя бабушка прятала иконку, это когда у нас в доме некоторое время жила собака. Доставала, только когда молилась. Как же иначе? А вы одна?
— Нет. Но сегодня — одна. Он верно почувствовал.
— Вот видите! А вещи отца Агапия я донесу и телефон свой оставлю, мы, кажется, соседи, так что не беспокойтесь. Утром он уйдет, к Причастию и уйдет.
Перед храмом уже никого не было, переулок был пуст.
— А вы не знаете, что там? — Она кивнула в темноту.
На этот раз он ее понял.
— Арестовали кого-то, посольство горит. Войска еще вчера пришли в город. — И вздохнул. Но вдруг с горячностью: — К сожалению, у таких, как Агапий, у них совершенно нет чувства времени. Не могут понять, что люди бывают заняты!
— Наверное, молится.
— Молится. Сначала опоздал на службу, теперь его ждут — он в молитве. Ему неведомо, что есть еще дела во имя Господне.
— А вы знаете, когда трудитесь во имя Господа?
— Как же иначе! Это сразу понимаешь.
— Вы счастливый, — сказала, — а я не знаю. Иногда думаю, а на самом деле… Наверное, я неправильно живу.
Он ничего не ответил, но в это мгновение что-то решил, составивши мнение, которому, казалось, ни разу и не изменил впоследствии.
Этой женщины не должно было быть здесь сейчас, у невысоких стертых ступеней. Где-нибудь в горячечной толпе было ее никем не занятое место, но скудный пучок вербы к Неделе ваий уже стоял дома, и участь выпала, не уклонишься, и вот они шли втроем: гость налегке, припадая на ногу и развеселясь, что дождались его, и все спрашивая у регента, который тянул его вещи, знаком ли тот с игуменьей Маргаритой из какой-то пустыни, а ставший хмурым регент головою кивал, но не отвечал, а отец Агапий, напротив, становился словоохотливее и, шагая быстро, забегал под серьезные очи регента и только на остановке автобуса присмирел.
— Куда ж вы ведете меня? Она говорила — пешком!
Кстати, имя ее никак не запечатлелось в голове чудного знакомца, говорил — она, звал — сестра, а то и просто — женщина, когда же вспомнил, если вспомнил, то поздно было.
— Тепло, хорошо в доме как!
Не успели войти, а отец Агапий, стянув сапоги и размотав длиннющие портянки, ногу вытянул в подштанниках розовых, как-то нагло вытянул больную ногу, но тут же завертелся, семеня и притоптывая освободившимися от обувки ступнями, и все поглядывал на себя в зеркало со старинным стеклом, пока не замер и не произнес со значением:
— Лик!
Пальцем погрозил — а кому? — и, перекрестясь, опять пошел вкруголя в носках ярко штопанных.
— Сам штопал. Умею. Так шью, что с Афона отпускать не хотели, — запрыгал аистом, а это он больную ногу берег и, прыгая, обтер пятку лодыжкой здоровой ноги. — Во как! — Спросил: чем кормить будешь? успокоил: — У отца Агапия все есть, что надо, — распутал узел, выкинул, и как не разбил? бутылки — кефир, молоко, — молочное ем! Владыка больному так и сказал — больному можно, и еще картошечка вот! — и сунул пакет с морожеными, под рукой расползшимися картофелинами.
— Да есть у меня! — отмахнулась.
— Мое вари! Так хочу, чтоб мое, а уж все другое пусть твое будет, — и подмигнул глазом в воспаленном ободке. А регента рядом теперь не было.
Но тут наконец она вырвалась из комнаты, куда ее бесцеремонно и обманом пихнули. Только ей известным способом она умела открывать двери, и вот вылетела живым рыжим мячом, эта зараза, эта балованная таксячья стерва с пятнистою холеной шерсткой, и под вопли и верещания вцепилась в матерчатую завязку подштанников, и оторвала, и, оторвав, сплюнула, и снова набросилась с взлаем, и повисла на грязной поле.
— Кошек люблю. Котов разных тоже. Глажу всегда, а псов поганых — у-у! — уже на кухне, когда сидел на лавочке, поджав под себя пятки, а ноги спустить боялся: такса взирала с ненавистью, ее мускулистое тельце дрожало от нетерпимости и презрения. Куда девался обычай бездумно брехать, вызывая на игру, мерцая графитовыми треугольниками глаз, или, оттопырив крепкую задницу, вилять ящеркою хвоста? А гость лил и лил постное масло на разрезанные по сердцевине картофелины, рукой выгребал из салата кислую капусту, оставляя на скатерти бледные подтеки, и такие же застывали вокруг рта, а лук ел не жмурясь, а чеснок отбрасывал надкусывая, а хлеб белый, обдирая корочки, мял ложкою — вилку кинул брезгливо, — мял, мял, чтоб смешалось с маслицем, запросив кефира, разбавил чаем, а то, объяснил, простыл, пока ехал в вагоне: у окошка ехал и простыл.
— Ты, сестра, еще маслица давай и картошку надо! Я ведь днем не ем, я вот утром и на ночь, два раза, а если один — желудок не работает. А пса уведи! В туалет хочется! — Стал высвобождать ногу, на которой сидел, но такса рыкнула, и он восхитился: — Тоже тварь! Стережет! Я те покусаю! Я те палкою!
— Нельзя палкой. Идите! Я держу.
На цыпочках, пятясь, он двинулся по стеночке, палкою, как слепой, обстукивая пол, но, схватясь за живот, замычав жалобно, выпустил посох, уронил и, тут же подхватив, скрылся, и сразу вслед ему такса вырвалась, мазанув по женской ладони влажными зубами и в прыжке лбом о дверь, а оттуда:
— Поганый! Поганый! Пес!
И замолк.
За окном было темно, ни звука сюда, в квартиру, где по трубам ручьем журчала вода — это отец Агапий спускал и спускал воду; а такса лежала вроде как бездыханною, но плюш по загривку топорщился… На спичечном коробке, а значит, курил строгий регент, нацарапал он свой номер. Оглядываясь, она протянула руку к трубке, но аппарат, вздрогнув, зазвонил.
— На улицах ОМОН, как в Литве, — сказала подруга, — включи телевизор!
— Ты была на митинге?
— Нет, надоело все, и голова болит. Включи телевизор.
— Хорошо, включу.
— Ладно, — подруга замолчала, — завтра работаю, послезавтра дома.
Послезавтра, повторила она про себя, послезавтра. В уборной грохнуло. Посох свой опять уронил, что ли?
— Иди сюда, — позвала собаку, и та вдруг послушалась. Но и отец Агапий — видно, в щелку следил за врагом — вылез и опять по стенке к столу. Хмур, взъерошен, а палку держал наперевес.
— Супу хочу! — сказал. — Без супу не засну. У меня геморрой — болезнь такая. Без супу больно!
— Одиннадцать скоро.
— Часы твои врут, женщина. Сейчас такой час, как отец Агапий скажет. Мало ужина твоего — живот бурчит. Свари супцу с капустой или еще что…
Дочь у подруги, а мужа только день как проводила и не готовила потому. Не колбасой же — а колбаса какую неделю морозилась в морозильнике — в пост монаха кормить?
— Кашу могу. Манную.
— Не буду! — Он даже голову склонил набок, как капризный детсадник, лишь зеленки не хватало, но голосом дьяконовским, и как из слабого горлышка, изо рта косого, а сейчас и разглядела криворотость, вырвался голосище: — Суп давай отцу Агапию!
Велел как воззвал.
— Вермишелевый. — Она смирилась.
— Картошку порежь, морковку, лучок, чеснока поболе.