Мария оставалась невозмутимой посреди всей этой девчачьей суеты. Постояв неподвижно, она направлялась всегда к одной и той же скамейке под старым платаном. Я неотступно следил за каждым ее движением, за каждым поворотом головы, провожал взглядом руку, поднявшуюся, чтобы откинуть прядь со лба, чуть изогнувшуюся бровь; я был уверен, что она тоже никого не замечает, кроме меня. И когда Мария смотрела в мою сторону, я переносился в Землю обетованную.
На мое двенадцатилетие, вечером, за большим столом у нас собрались родственники. Бабушка заняла привычное место у печки. Она недавно оправилась от долгой болезни, сильно исхудала, поблекла. Но улыбка ее осталась прежней, и казалось, что все житейские беды минуют ее стороной.
Справа от меня двоюродный брат Шлома пересказывал научную премудрость, которую постиг в гимназии. Его слушали с любопытством. Кто бы мог подумать, что мир вовсе не был сотворен за семь дней?
В самый разгар его разглагольствований в комнату вошла мама. Она бросила на стул снятый передник и сказала:
— А ну-ка, кто отгадает, что я нынче приготовила на обед?
Меня обдало жаркой волной. Руки затряслись. Наверно, вид у меня был странный, потому что Шлома насмешливо скривился.
Вдруг перед моим мысленным взорам возникла картина, будто выхваченная вспышкой молнии: где-то внутри, в моем мозгу, жареная индейка, политая материными слезами, исходила паром на блюде! Пониже покачивался маятник часов, отмечая время готовки.
Что-то снова затрещало в мозгу. Потрясенный, я не успел сдержаться и брякнул:
— Ох, как я люблю индейку!
— Надо же, — немедленно подпустил шпильку братец, — в школе так он ничего не соображает, а тут, кажется, в курсе всех дел!
Моя мать упала в обморок. Все взгляды обратились на меня, взгляды обвинительные, даже яростные. Все стало на свои места: мне предстояло кончить, как дядя Беньямин, с отрезанными ушами, засунутыми в рот.
Никогда не приходилось мне прежде видеть выражения страха на мамином лице. Но разве мама боялась чего-нибудь, кроме громов Господних? Она пережила казаков, большевистскую революцию, великий голод, пережила даже холодность моего отца, проявляемую утром, днем и вечером. Но теперь она стоит передо мною, лицо ее искажено тревогой, в руке — ременный кнут. За ее спиной, сгорбившись на стуле, рыдает отец.
Во всем виноват я. Меня следует бояться больше, нежели голода и холода. Я опаснее казаков и большевиков.
— Немедленно признавайся, что там крутится у тебя в голове, не то шкуру спущу!
Никогда мама не поднимала на меня руку. Сколько себя помню, семейные обязанности у нас были строго разделены. Папа наказывал, мама причитала. Видно, еще у моей колыбели они условились о руководстве моей эмоциональной жизнью. Я представлял себе, как они обсуждали по пунктам мое будущее образование. «Ты будешь ему раздавать оплеухи за каждую жалобу учителя, а я — я буду ему показывать, как сильно страдает мать из-за его плохих оценок».
В тот вечер о соблюдении традиций забыли. Конец света — не иначе.
Я хранил молчание. Впервые в жизни испытал я странное ощущение, которое с тех пор меня никогда не оставляло: чувство, что я недостоин жить.
Просвистел первый удар.
— Ну? — прогремела мать. — Видишь, до чего ты меня довел? А еще погляди, что ты творишь с отцом!
Второй удар обрушился на мое бедро. За ним третий, потом еще и еще. Мать без устали охаживала меня ремнем.
— Говорила ж я тебе, не водись с Беньямином!
Брови ее сошлись к переносице. Мама наклонилась ко мне, махнула отцу, чтобы рыдал потише, и впилась взглядом в мои глаза.
— Не отводи глаз, Натан!
Маятник часов отбивал секунду за секундой. Я понял наконец: мать устроила мне испытание! Она хотела удостовериться в моих способностях. Рассеять сомнения. Нельзя ее разочаровывать. Я сосредоточился. Снова волна жара прокатилась по телу. По мыслям яростным галопом пронеслась лошадь. Потом поднялась приливная волна — быстрее любого скакуна. И я стал свидетелем необычайного явления: мысли моей матери переместились из ее мозга в мой и медленно разворачивались в картину. Мамина голова стала похожа на прозрачный хрустальный шар!
Я читал в мыслях моей матери.
Ее рука застыла надо мной, кнутовище обращено к небу — совсем как жертвоприношение Авраама, где роль Исаака, искупительной жертвы, досталась мне, а жирная индейка выступала в качестве барашка-заместителя. Увы: руку Авраама, как известно, остановил Господь, однако решимость моей матушки столь велика, что на божественное вмешательство нечего и надеяться.
— Да, — признался я, — мне видны твои мысли. Вот сейчас ты хочешь посечь меня на кусочки и продать в лавку на мясо.
Мама пошатнулась, повернулась на каблуках и наткнулась на угол стола. Кнут выпал из ее руки. Отец подобрал его и отлупил меня до крови.
Я читал в сознании моей матери, словно в открытой книге! В любой другой семье к востоку от Одера это событие отпраздновали бы как пришествие Мессии, плясали бы вокруг дома под радостные крики и гимны. Оповестили бы соседей, пригласили знатоков религии. Повсюду кричали бы о чуде.
Мои же родители восприняли эту новость как самое страшное проклятие. Мы кое-что знали насчет очередного Мессии — помнили, чем кончил Беньямин.
Я знаю, все это может показаться абсурдом. Теперь, когда мое детство — всего лишь груда воспоминаний, извлеченных из-под завалов времени, я задаю себе вопрос: да было ли вообще когда-нибудь это все? Или просто пригрезилось в приступе безумия?
Беньямин был братом моей матери. Уже долгие годы никто не осмеливался произнести вслух его имя, однако в начале века ему довелось познать в нашем местечке великую славу. В те времена община должна была ежегодно выплачивать мзду царскому чиновнику: килограмм золота и десять рекрутов для российской армии — такова была установленная такса. Рассказывают, что когда полковник Слимаков во главе казачьей сотни въезжал на главную улицу, женщины принимались рвать на себе волосы, а мужчины заводили псалмы. Иной раз Слимакову казалось, что его обманули: то ли золота недовесили, то ли рекрутов подсунули слишком хилых. И тогда по мановению его сабли в еврейских домишках лилась кровь.
Однажды наши мудрецы отрядили встречать казаков моего дядю. В округе знали, что никто лучше его не умеет примирить спорящих. Беньямин умел судить ничуть не хуже царя Соломона, причем вполне обходился без свиты наложниц.
Наступил день, которого все ждали с таким страхом. Всадники запрудили главную площадь. Стояла тревожная тишина, нарушаемая лишь ржанием лошадей да позвякиванием сабель о стремена. Беньямин хладнокровно дождался, пока полковник сошел с коня, предложил ему сесть и сам уселся напротив. Гость, как обычно, молчал, опираясь на свою дамоклову саблю. Народ вокруг тихонько молился. Беньямин повернулся к Гломику Всезнайке и прошептал на идише: «Сегодня не бойтесь!»
В тот раз обошлось вообще без кровопролития, даже без малейших поползновений к погрому. Ни одной женщины не изнасиловали на опушке леса. Покидая местечко, Слимаков даже забыл по обыкновению сплюнуть на землю.
На следующий год повторилось то же самое.
Впоследствии приезд казаков уже не вызывал в местечке волнения. Старики продолжали вести ученые диспуты, лавки не закрывались. Девушки рисковали выйти на улицу. Смертоубийств не было. И каждый раз Беньямин это предсказывал. Его теперь звали Беня Добрый, Беня Пророк. Тысячелетний мир ожидал местечко.
А потом пришла новая зима. Говорят, это было в январе. Над крышами местечка простиралось голубое, прозрачное небо. Ни единого облачка не было на нем, когда послышался топот скачущих лошадей. Отряд въехал на площадь. Слимаков спешился. Сапоги его скрипели по снегу. Мой дядя взглянул в лицо русского и тотчас выкрикнул: «Все по домам!» И разразился погром 1911 года — настолько жестокий, что дорого обошелся даже Слимакову: его прогнали с должности. Все юноши местечка были убиты. Казак зарезал курицу, приносившую золотые яйца.
От Беньямина люди отвернулись. Его избегали. По местечку шли пересуды: откуда он мог знать? Может, он царский агент? Старухи уверяли, что в душе его поселился Голем. Мудрецы в своих молитвах посылали проклятия тому, кто допустил несчастье. Дядя жил теперь в одиночестве, постепенно теряя разум. Он бродил по улицам, обращаясь то к женщине, сидящей у порога дома («Рек Господь: не соверши прелюбодеяния!»), или к мелочному торговцу («Ибо сказано в Писании: не укради!»). За ним гнались, швыряли камнями. Теперь он звался Беньямин Отверженный.
Мне не было дела до того, что его обзывали сумасшедшим или исчадием дьявола; я встречался с ним ежедневно после школы ради нашей обычной прогулки. Однажды вечером, на полпути, он предложил: