Таковы обитатели улицы Лаба — простые люди, с трудом сводящие концы с концами, но умеющие быть оптимистами и чистосердечно радоваться солнечному летнему дню. Может, кто-то из них и грубоват на язык, и склонен поиздеваться над соседом, а все же это славные, сердечные люди…
За старшим поколением следует младшее: парижские гамены, сверстники Оливье, его товарищи по школе и улице. Само собой разумеется, отнюдь не «пай-мальчики», почти все сорванцы, драчуны, фантазеры, немного вруны; старшие называют их озорниками, шалопаями. Это дети Монмартра — в родных кварталах они знают каждый подъезд, каждую подворотню; мальчишки с улиц Лаба и Башле воюют с сорванцами соседних улиц — все это в нравах старого Монмартра.
В романе Сабатье как бы соучаствуют наряду с живыми героями множество примет времени, черточек быта: выписанные тщательно, любовно, с деталями, витрины лавочек и продовольственных магазинов, вывески, рекламы, мастерские, бистро, отели, газовые фонари, даже стулья, поставленные в жаркий день перед подъездами домов, когда консьержки выходят отдохнуть и посудачить.
Эти аксессуары уличного быта — немые свидетели горестных переживаний, раздумий, редких радостей маленького Оливье. Они как бы вплетаются в ткань повествования. Мальчик привык к ним с первых дней детства, и окружающий мир казался бы ему другим без этих газовых фонарей, без сомкнувшихся на ночь деревянных ставень над желтыми четырехугольниками окон, без витрин, привлекавших его ребячье воображение.
С самого начала романа, когда Сабатье говорит об «ощущении постоянной, беспощадной, ошеломляющей белизны, которой отличалось солнце» его улицы, читатель угадывает авторскую талантливость. Его покоряет тонкость психологического рисунка детских переживаний, достоверность деталей, колорит времени. Грусть невеселого повествования смягчают острые, красочные эпизоды, юмор, легкая усмешка.
Французская критика встретила роман Робера Сабатье с редким в наше время единодушным одобрением. Первая часть трилогии «Шведские спички» была опубликована в 1969 году и сразу же получила высокую оценку писателей и широкого круга читателей. «Фигаро литерер», «Нувель обсерватёр», «Юманите», «Франс-суар» и многие другие газеты и журналы положительно отозвались об этой книге. В 1970 году Роберу Сабатье была присуждена премия Золотое перо газеты «Фигаро литерер».
Парижан, так любящих свою столицу, роман Сабатье увлек настолько, что один из известных французских критиков Робер Кантер высказался так: «У меня возникла необходимость побывать в тех местах, которые описывает автор, совсем на другом конце города, на этой улице Лаба; оказывается, предприятие Дардара все еще там и бистро «Трансатлантик» тоже… я взобрался по лестнице Беккерель до того места, откуда так хорошо виден собор Сакре-Кёр; а потом вернулся домой дочитывать роман, и все, что я видел собственными глазами, стало в книге еще более теплым и светлым… Это отменная книга, — продолжает критик, — в ней нет безвкусицы, она строгая, но не суровая, книга, полная жизнелюбия, и, читая ее, трудно самому не проникнуться этим чувством…»
С тех пор уже вышли последующие части этой трилогии — «Мятный леденец» и «Дикие орешки», — которые столь же высоко оценили и полюбили французские читатели.
А. Манфред
Ослепительной была моя улица.
Прошли годы. Я кое-чему научился, много путешествовал, узнал края иные, запомнил блеск других небес, морей и солнца, порождавших несравненные оттенки света, столь необходимого человеку, как и растению. Но ничто, ни природа, ни книги, не оставило в моей памяти ничего равного этому ощущению постоянной, беспощадной, ошеломляющей белизны, которой отличалось солнце моей улицы.
Блеск этот, без сомнения, существовал лишь в моем воображении, его волшебно преобразила память, и я не совсем уверен, был ли он таким на самом деле. Но торжество солнца совпадало с торжеством жизни.
В десять лет я впервые узнал, какова она жизнь: она заявила о себе первой раной; кончалось растительно-животное существование, зверек обретал разум; и так как я был дитя человеческое, а не просто беспечный котенок, слезы не сразу просыхали у меня на щеках.
Да, моя улица была ослепительной, даже со своими серыми домами, которые солнце окрашивало в белые, с мостовыми, отсвечивающими перламутром, и зеленой травкой, упорно пробивавшейся в расщелины меж камнями, с каменными тумбами, охранявшими уединение этих мест. До того ослепительной, что каждое мгновение ее жизни отпечаталось в моей памяти, будто на негативе. Навсегда. Вот я вижу вновь этого чистого сердцем, взволнованного ребенка лицом к лицу с его первой жизненной трагедией, вижу трепетание его век, слышу необычное биение сердца, как будто это был совсем не я, а мой собственный сын, чей образ уже растворился в этом избыточно ярком сверкании. Но мир того времени выглядел все-таки жизнерадостным…
Ребенок кончиками пальцев провел по губам, коснулся влажной щеки, скользнул по векам зеленых полузакрытых, слишком больших для его маленького лица глаз, отбросил прядку длинных золотистых волос, но она снова упала на лоб. Долгим прерывистым вздохом он втянул в себя теплый пыльный воздух.
Он сидел на самой кромке тротуара, как раз посредине между бороздками, отделявшими эту каменную плиту от соседних, и рубцы его черных вельветовых штанишек отпечатались на теле. Мальчик долго не вставал с места, внимательно оглядывая все вокруг, как будто только что проснулся в незнакомом ему месте. Впервые зрелище улицы захватило его; один эпизод следовал за другим, декорации сменялись: до сих пор мирок его был замкнут объятиями матери, уличные события оставались где-то в стороне, он никогда их особенно не замечал, но вот они обрели свое собственное существование, а вместе с ними и его тело, его одежда, он сам. Он жадно осмотрел все подряд: дома, лавчонки, стены, вывески, уличные таблички… и все это мало-помалу становилось для него чем-то особенным, подавляюще полным жизни. И тогда он задумался об этом новом для него мире и о своем месте в нем. Почему он оказался именно здесь, а не в другом каком-либо месте? Почему его окружает все это? За что те или иные радости и беды даны ему, Оливье, сыну Пьера и Виржини Шатонеф, скончавшихся? Почему он отныне так одинок?
Один. От всех отделенный. Одинокий, как проходящая мимо собака. Обособленный, как этот короткий участок улицы Лаба (от дома номер 72 до номера 78, от номера 69 до номера 77), отрубленный, как голова от туловища, перекрестками, следующими один за другим, улицей Ламбер (отель дю Нор, отель де Лалье, комиссариат полиции), а еще ниже — улицами Рамей и Кюстин. Этот копчик улицы Лаба упирается в улицу Башле с ее облезлыми домами, над которыми на холмах Монмартра нависают восьмиэтажные здания, и кажется совсем иной, отколовшейся от других улицей.
Оливье медленно читал, подняв голову, одну вывеску за другой: «Предприятие Дардара», «Кровельное дело», «Прачечная», «Вина Ахилла Хаузера». Он пробежал глазами и другие вывески, но так быстро, что они слились в одно нескончаемое, почти бессмысленное слово: яйцасегодняшниесвежиеизовернихлебвенскийплиссированныеворотники… Потом он попробовал читать наоборот, с конца, а уж затем выделить каждый слог и попытаться навести порядок в этом взбесившемся алфавите.