Лицо у Светы хорошее, чем-то, может быть своими русыми волосами, напоминает она ту девушку на картине «Меньшиков в Березове», что сидит лицом к зрителю.
Одежда... За этим она тоже, особенно в последнее время, следит самым тщательным образом. Возможностей у нее, конечно, не так много, но одета она не хуже других. Глядя на Свету, не скажешь, как это трудно ей дается.
А вот мысли... Но как только Света уедет из этого чужого ей дома, и мысли сразу станут красивыми, чистыми. Она уже не будет плакать по ночам от обиды за себя, за свою судьбу, не будет с ненавистью думать о родителях.
Немецкий язык давно помогал Свете уходить в совсем другой мир, который, слава богу, ничего общего не имел с настоящим, он помогал забыть о доме, и он же стал залогом ее будущей красивой, исполненной смысла и значения жизни.
Еще с девятого класса, когда началась производственная практика, Света принялась откладывать деньги, что им платили. Родителям она, конечно, ничего о них не говорила. Себе оставляла только мелочь, остальное шло на сберегательную книжку, которую ей посоветовала завести Флора Яковлевна. У неё же в доме она и хранилась.
А к концу одиннадцатого, вместе с тем, что она перехватывала у родителей, уже накопилась приличная сумма — триста пятьдесят рублей. На первое время студенческой жизни хватит. Разумеется, родители дадут ей на дорогу и будут немного высылать, а еще можно будет подрабатывать переводами — Флора Яковлевна говорила, что в большом городе такую работу всегда можно найти. И все, что было до этого, Света отбросит, как шелуху, как мусор, как гусеница кокон, — вылетит из этой душной комнаты и забудет о ней навсегда. «Никогда моя нога не ступит на порог родного дома!» — с некоторым пафосом думает Света.
Снова легкий порыв ветра — и будто тихий вздох прошёл по верхушкам деревьев.
В ухоженном саду тети Фроси часть вишен уже порозовела с одного бока и на яблонях висели маленькие плоды с лохматой завязкой вроде растрепанного бантика, который еще хранил следы «тычинок и пестиков». «На порог дома», — передразнила сама себя Света. Какого дома? Где он? Эту, что ли, развалюху считать домом? Или те, где они раньше жили?
Сколько мест уже поменяли! Что ни год — новая квартира. То мать уверяла, будто на новом месте хозяева уедут навсегда и в самое ближайшее время оставят им дом (потом выяснялось, что никто никуда не собирается уезжать), то какие-то знакомые уговаривали отца поселиться в районе, который должен со дня на день пойти на снос — и всем дадут хорошие квартиры. Много времени и сил уходило на попытки прописаться, а потом становилось ясно, что ни о каком сносе и ни о какой прописке и говорить не стоит. Случалось, что родители просто не могли поладить с хозяевами или, наоборот, хозяевам надоедали ссоры и драки... Словом, Света привыкла к тому, что у них нет своего угла: сегодня — здесь, завтра — там. Легко, будто с ветки на ветку, собрав немудреный скарб, перебирались они из одного района города в другой.
Во времянке тети Фроси они задержались дольше обычного. Отец стал говорить, что ему, как участнику войны квартиру дадут раньше, чем другим. И Света не могла понять, очередное ли это мечтание или действительно дадут, только подождать надо.
Впрочем, сейчас ей уже было не до того. На теперешнюю свою жизнь она смотрела как на нечто временное, что надо перетерпеть, как на дурной сон, который повторяется с поразительным однообразием. Вот, возвращаясь с работы, отец приносит бутылку, завёрнутую в бумагу, — либо сам купил, либо дали за какую-то «налево» сделанную вещь.
Лицо у матери уже утратило былое выражение, стало как у всех пьяниц: глаза тусклые, кожа морщинистая, с каким-то грязновато-пепельным индюшачьим отливом, безвольное и вместе с тем виноватое. По таким лицам Света всегда с презрением и отвращением определяла пьющих людей. При виде оттопыренного кармана мать оживляется, начинает суетливо накрывать на стол, готовить немудреный ужин: разогревать на сковородке тушенку, ливерную колбасу или картошку. И кажется, что стоящая на столе бутылка в шапочке белого сургуча притягивает их взгляд. Они пытаются это скрыть, как неопытные и неумелые оперные артисты стараются скрыть косые взгляды, брошенные в сторону дирижера. Лицо матери, где смесь желания, жадности, непонятной боязни, так отвратительно жалко, так ничтожно и убого, что уже одного этого, думает Света, было бы вполне достаточно, чтобы сделать любого, кто присутствует при этом помимо своей воли, несчастным. И отец, и мать будто их бьет током, передергиваются перед тем, как выпить, затем торопливо опрокидывают первый стакан, морщатся, крякают, нюхают соленый огурец или маринованные помидоры, брызгая соком во все стороны, и в комнате сразу торжествует, захватывая все вокруг, пропитывая каждую вещь, горьковатый запах водки.
После первого же стакана глаза у родителей оживляются, лица краснеют, они становятся разговорчивее, как будто даже веселее. Они вдвоем начинают подшучивать над ней, предлагают попробовать, она сердится и уходит к себе в комнату. Света хорошо знает цену этому веселью и благодушию. Сначала всё будет хорошо, пока бояться нечего. Но она ложится спать, тоскливо прислушиваясь к тому, что происходит за столом, где отец и мать уже находятся во власти непонятной силы, которая, будто кукловод в театре, дергает их за ниточки, заставляя исполнять отвратительные роли. Света забывается в неуверенном, тревожном сне. И просыпается с уже бьющимся сердцем: из соседней комнаты доносятся бессвязные выкрики. Понять причину очередной ссоры, как всегда, нельзя. Света, с ещё большей тревогой, задерживая дыхание, ждет, что будет дальше: обойдётся или нет?
Но вот после невнятного мычания отец бьет кулаком по столу — раздаётся звон. Или тарелку или стакан разбил. Значит, скорее всего, не обойдется.
Света старается оставаться спокойной, но почему-то не хватает воздуха; она натягивает чулки, платье. Вся одежда, аккуратно сложенная, лежит на стуле рядом с кроватью так, чтобы всегда можно было быстро одеться. Слышится глухой удар. Света уже знает: так бьют только по человеческому телу, и в горле встает ком от жалости и презрения к матери, в ушах поднимается звон. Затем хлопает дверь — это мать вырвалась и убежала на улицу. «Небось опять полураздетая», — злится Света — ей осталось только сунуть ноги в туфли, которые она тоже заранее ставит рядом с кроватью, чтобы потом не искать или, чего доброго, не бегать разутой.
За многие годы Света убедилась, что «страшные» драки иногда обходятся даже без синяков. Отцу нравится покуражиться, изобразить «беспамятную ярость». «Я контуженный!» — кричит он. Но табуретом или молотком (чем, действительно, можно убить) он замахивается на мать так, чтобы она успела увернуться, или когда рядом есть соседи, прибежавшие на крик, и есть кому вовремя схватить его за руки. Только после этого он начинает с особенной силой вырываться и кричать: «Убью, убью!» И все же, когда это начинается, возникает чувство, будто ей на грудь прыгнула тяжелая отвратительная жаба, которая давит и теснит дыхание.
В эти минуты Света одинаково ненавидит обоих. Пока отец еще ни разу не ударил Свету. Но смотреть в его выкаченные, красные, как у какого-то зверя, глаза страшно. Ей становится жутко, когда он пытается непослушными, неуклюжими растопыренными пальцами ухватиться за косяк двери. И почему-то кажется, что это не ее отец, а кто-то другой, незнакомый, страшный, от которого неизвестно чего ждать, стоит рядом и, с трудом ворочая языком, рычит: «Иди, ищи мать!»
Духота в груди заполняет каждую клеточку тела. Ноги и руки дрожат, не слушаются, и она выскакивает в прохладу ночи почти с чувством облегчения: теперь все позади и на сегодняшний день, кроме унижений ночевки, ничего не будет.
Она довольно быстро находит мать у кого-нибудь из соседей, уже услышавших шум и крики. Чья-то голова выглядывает из-за дувала, чья-то рука уже распахнула калитку. Ни разу они не оставались на улице, всегда находился кто-то, кто открывал им дверь своего дома. Но как по-разному это делалось! Вот толстоносая Аннушка садится на стул, пока Сергей разбирает одеяла и подушки, и начинает выпытывать у матери подробности скандала, чтобы на следующий день посудачить об этом с соседками.
Света поворачивается к стене лицом, закрывается с головой одеялом — оно еще пахнет чужим запахом — и стискивает зубы. До нее доносится, как надоевшая радиопередача, слезливый голос матери: она плетет о роковой ревности, из-за которой Петя становится как зверь. Ведь надо же придумать, найти подходящее объяснение тому, что происходит. А объяснения нет. Вот мать и несет всякий вздор.
А Сабохат — она живет через три дома и приехала с мужем из кишлака только на год или два раньше, чем они поселились у Фроси, — молча достает из стопки (на ярком расписном сундуке) одеяла и стелет им на полу. При этом она изредка качает головой, удивленная и опечаленная, вздыхает, но никогда не осуждает отца, не советует разойтись с ним, вызвать милицию, посадить его, как это делают некоторые из соседей. Может, поэтому мать предпочитает забегать в те дома, где её будут слушать, будут ругать Петю или ее саму за то, что терпит всё это... В доме у Сабохат ей неинтересно, скучно. Она обычно бывает возбуждена, и ей надо выговориться, пожаловаться на судьбу. Эти сетования и угрозы, эти глупые небылицы ещё больше злят Свету, и избитая мать вызывает только противное чувство злорадства: «Так тебе и надо! Только меня-то зачем втравливать в это? Я-то зачем должна участвовать?»