Меж тем милиционер все больше превращался в художника. Он уже снял шапку и размахивал руками, как это делали, наверно, импрессионисты. Орлов похваливал этюды, а я маялся, вопрос «где бамбук?» крутился у меня в голове.
— Ты что молчишь? — сердито шепнул Орлов. — Хочешь бамбук — хвали этюды.
— Отличные этюды, — сказал я, — сочные — вот что ценно. А где же бамбук?
— А зачем вам бамбук? — спросил милиционер-художник, слегка превращаясь в милиционера. — Для каких целей вам нужен бамбук?
Вопрос был задан столь серьезно, будто в желании иметь бамбук заключалось что-то преступное. Шура как бы прикидывал, не собираемся ли мы при помощи бамбука нарушить общественный порядок.
Орлов объяснил, в чем дело, и не забыл похвалить этюды, напирая на их сочность. Милиционер-Шура-художник-любитель немного смягчился.
— Да бросьте вы, ребята, этот бамбук, — неожиданно сказал он, — хотите, я вам граммофон отдам?
— Граммофон? Но мы в связи с бамбуком…
— Берите граммофон. Пружину вставите — будет играть. А бамбук — ладно. Потом как-нибудь и бамбук достанем.
Я растерянно поглядел на Орлова и увидел в глазах его жалобный и дружеский блеск. Ему явно хотелось иметь граммофон. Я перевел взгляд на милиционера и понял, что надо выбирать: или бамбук, или граммофон.
— Хороший граммофон, — пояснил Шура, превращаясь в художника. — Мне его одна бабка перед смертью подарила. Смотрите какая труба!
— Давай и граммофон и бамбук, — не выдержал Орлов. Усы его распустили крылья, принакрыли гору бороды.
— Не много ли? — сказал Шура, и взгляд его двинулся в милицейскую сторону.
— Погодите! — сказал я. — Какой еще граммофон! Вы же обещали нам бамбук показать.
— Да на улицу выходить неохота, — признался милиционер-художник. — Надоела эта метель, совсем замерз на посту. А там еще в подвал лезть. Лучше бы посидели, о живописи поговорили… Ну ладно, раз обещал, покажу. А граммофон сам починять буду.
За полночь метель разыгралась всерьез. Снежные плети хлестали по лицу, фонари в Сухаревском переулке скрипели и стучали, болтаясь под железными колпаками.
Я замерз, но веселился про себя, мне казалось смешно — ночью, в метель, идти по Москве за бамбуком. Орлов отставал. Его тормозил оставшийся граммофон.
— Я не уверен, что это бамбук, — говорил милиционер-художник. — Торчит из подвала что-то, какие-то деревянные трубы.
— Вот видишь, — сердито шептал Орлов. — Надо было брать граммофон.
Проходными заснеженными дворами подошли мы к трехэтажному дому. Окна его были темны, а стекла выбиты, и метель свободно залетала внутрь, кружилась там и выла, свивала снежные гнезда.
— Дом скоро снесут, — сказал Шура. — Жильцов давно выселили. Граммофон отсюда, с третьего этажа, а подвал вон там.
Сбоку к дому был пристроен коричневый сарай. Мы открыли дверь, заваленную снегом. Включив фонарь, Орлов шагнул вперед и остановился.
— Это не подвал, а провал, — ворчливо сказал он. Пол сарая действительно провалился, а под полом оказалась глубокая яма, которую заполняла гора всевозможной рухляди. Из этой горы и торчало то, что привело нас сюда, — трубы, покрытые столетней пылью.
— Нужен крюк, — сказал Орлов. — Или загогулина. Дотянемся до трубы и вытащим ее наружу.
— Какой крюк? — нетерпеливо спросил я. — Где он? Держи меня за хлястик, а Шура пусть фонариком светит.
Орлов крепко ухватил меня за хлястик, я наклонился над провалом, протянул вперед руку. До трубы было довольно далеко, но рука моя все вытягивалась и вытягивалась, и я даже подивился таким свойствам человеческой руки. Когда до трубы оставалось сантиметра два, хлястик неминуемо лопнул и я полетел в тартарары.
Ударившись коленями о груду щебня, я повалился на бок. Какие-то кроватные спинки, углы корыт, гнилые батареи центрального отопления окружали меня.
— Я говорил: надо загогулину, — сказал Орлов, ослепляя меня фонариком. — Посмотри, что это за круглая штука валяется.
Я поднял овальную жестянку, протер ее. Из-под слоя пыли выглянули тисненые буквы. — Кинь ее сюда, — сказал Орлов.
Под светом фонаря я забрался на груду щебня и дотронулся наконец до пыльной трубы. Определить на ощупь, бамбук это или нет, я не сумел, но труба оказалась легкая и неожиданно длинная. Я направил конец ее в пролом, и Орлов с милиционером вытащили трубу наружу.
Я остался в темноте и слышал только, как скрипит снег, свистит метель в пустом доме и как милиционер-художник подает какие-то совершенно небамбуковые команды — «заноси левее», «ложи ее под фонарь» и т. д.
Наконец свет фонарика снова ослепил меня, и я услышал голос:
— Ну, брат, граммофона нам не видать. Это бамбук! И до сих пор я не могу поверить, что в ту метельную зиму нам удалось найти в Москве бамбук. Но вот глубокой ночью я стоял на дне пропыленного подвала и подавал одно за другим наверх настоящие бамбуковые бревна. Я даже представить себе не мог, что бамбук бывает такой толстый, с удивлением ощупывал узловатые стволы и думал, что Москва действительно город чудес.
Орлов вытаскивал бревна на улицу, а милиционер-художник светил фонариком. Надо сказать, что в эти минуты он как-то стушевался и не смог сразу сообразить, как ему поступать в данной ситуации: как милиционеру или как художнику, поэтому и выступил в роли осветителя.
Когда мы вытащили пять бревен, милиционер-художник несколько раз помигал фонариком и неожиданно сказал:
— Хватит.
— Почему? Мало на лодку.
— На самую легкую в мире хватит.
В подвале лежало не меньше двадцати бревен, и мы с Орловым, не сговариваясь, собрались утащить все. Но милиционер Шура принял решение и мигал беспрестанно фонариком, подчеркивая свою твердость.
Под миганье мы уговорили Шуру дать нам еще одно, шестое бревно, по которому я и вылез наверх.
При свете уличного фонаря я рассмотрел наконец бамбук. Орлов воткнул бревна в сугроб. Толщиной с водосточную трубу, оранжевые и коричневые, блестели они, будто покрытые лаком.
— Увязывайте и пакуйте, — сказал Шура-милиционер, — а в субботу приходите граммофон слушать.
Толкаясь локтями, мы жали Шурину руку, обещали принести пластинки к его граммофону. Орлов даже обнял милиционера и сказал:
— Становись-ка ты, Шура, художником. Мне захотелось поспорить с Орловым. Я обнял Шуру с другой стороны:
— Не слушай его, будь милиционером.
— Я и сам не знаю, как тут быть, — признавался милиционер-художник, притопывая валенками. — Душа разрывается. И то и другое — дело нужное.
— Надо избрать что-то одно, — сказал Орлов. — И дуть в эту дудку. А то душа разорвется.
— У меня душа крепкая, — объяснял Шура. — Ее так просто не разорвать.
— Дуй в две дудки, — уговаривал его я. — Это душу укрепляет.
Глава IV. НОЧНОЕ ПЛАВАНИЕ
Так обнимались мы под метелью, и, когда обнялись окончательно и Шура скрылся за углом, Орлов вытащил из-за пазухи овальную жестянку.
Красная краска на ней местами облупилась, проржавела, но хорошо видна была парусная лодка и надпись белым по красному:
ЧАЙ Т-во Чайная торговля В. ВЫСОЦКИЙ и К Москва
Перед нами была старинная вывеска. Но как попала она в подвал? И как попал сюда бамбук?
— Ты знаешь, чего я думаю, — сказал Орлов, — я думаю, что в этих бревнах раньше перевозили чай. Насыпали внутрь сухого чаю и перевозили вот на таких лодках, которые называли «чайный клипер».
Более нелепого предположения предположить было невозможно. Художник Орлов пытался одним махом объединить чай, бамбук и лодку на вывеске прямой линией. Он пошел кратчайшим путем к истине и промахнулся.
Орлов просто-напросто устал. Его оглушила потеря граммофона. Ведь он мог запросто уносить сейчас под мышкой граммофон, а вместо этого возился с моим бамбуком. Была уже глубокая ночь. Снег валил со всех сторон. Мы замерзли и долго связывали бамбук веревкой, связали, взвалили на плечи.
Связка получилась громоздкой, руки соскальзывали с гладких лакированных бревен.
Переулками мы вышли на Сретенку. Снежные волны выкатывались вслед за нами из темных подворотен, схлестываясь под фонарями, и улетали кверху — громыхать на крышах, выть на чердаках.
— Воет, как граммофон, — недовольно ворчал Орлов, который шел впереди.
— Право руля! — кричал ему я.
Метель то подталкивала нас в спину, то налетала сбоку и разворачивала поперек улицы. Мы неловко маневрировали, напоминая баржу. Это было первое плавание самой легкой лодки в мире.
— Левая, загребай! Правая, тарань! — покрикивал я и вдруг услышал сзади: