Механизаторы на стройке делились на «китов» и «тюльку». «Китами» считались самые опытные, короли заработка, а «тюлькой» — все прочие работяги.
Через два месяца, сказали Бяшиму, будешь сам на рычагах сидеть.
Обрадовавшись, Бяшим взял отпуск и приехал в колхоз. Он привез новые ботинки на губчатой розовой подошве, радиоприемник «Урал» и семьсот рублей денег. Теперь он прочно стоял на ногах и с чистой совестью мог говорить о женитьбе. Родители Огульджан были люди старого закала. Они потребовали калым, и довольно богатый. Хотя Бяшим, как комсомолец, считал подобные обычаи глупостью и предрассудками, но не посмел протестовать против калыма, ибо это могли посчитать за скупость. Наскребли денег и выплатили половину. Свадебный той был назначен на первое марта. До свадьбы Бяшим раза два украдкой виделся с Огульджан и целовался с ней, как вор. А ведь в школе он целые дни проводил с ней вместе, сидел с ней на одной парте!
Отец Огульджан работал в сельмаге, часто ездил в Мары, а иногда в Ашхабад и даже в Самарканд и Хиву. И, однако, он был необразован и набит предрассудками, как какой-нибудь нищий старик на базаре. Он потребовал, чтобы Огульджан после свадьбы, согласно старинному обычаю «хайтарма», пожила в доме Бяшима несколько дней и затем вернулась к родителям. Ей надлежало жить там до тех пор, пока муж полностью не уплатит калым. И вновь Бяшим не посмел протестовать, не позволила гордость.
И он уехал на стройку.
Полтора месяца он изнурял себя трудом и учением, работал жадно, неистово. С утра до вечера торчал возле экскаватора, исполнял малейшую прихоть машиниста и выманивал у него по крупицам знания. Ночью ему снились робкие груди Огульджан и ее глаза, темные от слез. И он просыпался, и садился на койке, и вспоминал, как пахнут ее волосы, как пахнут ее влажные, покорные руки и маленький рот с мягкими губами.
Но еще чаще ему снились рычаги. Множество рычагов, которые скрипели, дергались, вырывались из рук, и вдруг откуда-то сверху падал ковш, и ужас, мгновенный и мертвящий, как молния, пронизывал сердце — за какой рычаг хвататься?
Сначала Бяшим работал «нижником». Машинист сидел в кабине, а он делал всякую подсобную работу на земле, внизу: приносил воду и масло, смазывал узлы, соскребал лопатой грунт с ковша. Эта работа считалась третьего разряда. Машинист Семен Семенович был нелюдим, мрачен и казался Бяшиму человеком недобрым. Говорил он мало, объяснял скупо и с великой неохотой, точно деньгами одалживал. И все же Бяшим выучился работать на рычагах и вскоре мог самостоятельно отстоять смену. Долго мучила его дрожь в коленях: как садился в кабину, так начиналась трясучка, педали становились как каменные, не выжмешь. Громыхающая махина и огромный зубастый ковш, летящий по воздуху, внушали Бяшиму страх, но потом это прошло.
Он мог работать не хуже «кита». За смену выбрасывал почти столько же, сколько и Нагаев. И, однако, он по-прежнему оставался стажером и вынутый им грунт шел в зачет не ему, а машинисту. Несколько раз Бяшим осторожно заводил разговор о разряде, но Нагаев сердито отказывал или же зло вышучивал ученика.
В сумерках экскаваторный рев стал стихать. Первым зашабашил Марютин, потом остановил стрелу Иван Бринько, и только экскаватор Нагаева ревел долго, до темноты. Не дожидаясь Нагаева, сели пить чай. Вечер был холодный. Все сидели в ватниках и ладонями заслоняли кружки от ветра, чтобы не нанесло песка.
Экскаваторщики сочувствовали Бяшиму и ругали Нагаева. И то и другое было искренне: Нагаева не любили. Его считали жмотом — «за копейку удавится» — и одновременно завидовали его известности, уважению, которым он пользовался у начальства, его умению работать и крупным деньгам. Ребята горячились, давали Бяшиму советы, но все советовали разное, и Бяшим растерялся.
Напарник Марютина, рассудительный Чары Аманов, считал, что надо смириться, поработать еще месяц-другой «на дядю», а там, глядишь, дело поправится. Эсенов и Бринько убеждали Бяшима поехать в поселок и пожаловаться начальнику. А Марютин, пожилой, невзрачный мужик, высушенный туркестанским зноем до худобы, высказался так:
— Договориться, конечное дело, можно. Разряд он тебе даст, только и ты дай. Сот пять будет стоить…
В разгар беседы пришел Нагаев. Бяшима не допустил в забой. «Машина не каторжная, пущай отдохнет». Стало ясно: решил отказаться от ученика окончательно.
И тут взорвался Беки Эсенов, закричал гневно:
— Зачем так делаешь, черт? Человек на тебя работал, а теперь гоняешь, как собаку? Большой хозяин, что ли?
— Тебя не спросил, — сказал Нагаев. — Мал еще понимать.
— Я вас понимаю! Экскаватор твой, что ли? Экскаватор две смены работать должен, а ты его не даешь! Тебе стройка неважно, другой человек неважно, тебе только свой интерес важно — так, что ли? Черт, зараза!
Он вскочил на ноги. Опрокинул ящик, служивший стулом.
Казалось, сейчас неминуемо начнется драка, но все сидели спокойно. Это была обычная манера Эсенова разговаривать.
Бринько поймал сменщика за локоть:
— Ладно, не заводись! Разберутся…
Нагаев сказал холодно:
— Ты одно рассуди: я второй год без годового, а вы из ремонта не вылезаете. Это за что говорит?
— Верно, верно, Семеныч, — смиренно закивал Марютин.
Эсенов что-то быстро, злобно проговорил по-туркменски и, отшвырнув ногой ящик, зашагал к забою. Отлетев на несколько метров, ящик с треском ударился о бочку с водой, врытую в землю.
— Но-но, потише! — вслед уходящему крикнул Нагаев. — Ящиками-то не кидайся, не хулиганничай!
Помолчав, он повернулся к Бяшиму и заговорил мягко, как будто даже доброжелательно:
— Ведь я тебе, Бяшимка, сразу сказал: без школы механизаторов тебе не обойтись. Есть которые и без того разряд получают, только это ребята провористые, грамотные. А тебе без школы никак нельзя…
— Если вы научить хотели… — начал было Бяшим, но Нагаев перебил его:
— Про то говорить не будем. Учитель я плохой. Я об своей жизни думать должен, обо мне ни у кого голова не болит. — В голосе его звякнуло обычное раздражение. — А тебе одно могу посоветовать: поезжай с сентября в Марыйскую школу, вернешься с аттестатом и работай везде, — пожалуйста, хоть ко мне приходи. А до осени валяй домой, с женой играйся, чай пей, — плохо тебе?
— Нельзя домой… — сдавленно проговорил Бяшим.
— Почему нельзя?..
— Жены нету, нельзя…
— Он, видишь, за жену-то еще не рассчитался сполна, — объяснил Бринько. — Она пока у своего батьки живет, а он, значит, деньги заколачивает. Тыщ шесть, говорит, не хватает.
— Да ну? — удивился Нагаев. — Порядочно с женихов дерут.
— Дикость жуткая, — сказал Бринько. — Я бы этому папаше плюнул в рожу, взял бы девку за руки — и все дела. И увел бы. И шиш он с меня возьмет!
— Ай, нельзя так, — сказал Чары Аманов.
— Почему нельзя? При советской власти так безобразничают — это можно?
— Ай, нельзя, — повторил Аманов. — Старые люди есть, умрут скоро, их уважать надо. Пускай они неправильно делают, а уважать надо.
Бринько свистнул.
— Видал! Уваженье будь здоров — шесть тысяч стоит. Все это глупость и ерунда. Гляди, как парень мучается…
Бяшим сидел тихо, сгорбившись над столом, и лицо его было неразличимо. Тлели в потемках папироски Марютина и Бринько. Нагаев встал и потянулся с хрустом. Сказал, зевая:
— А коли ехать нельзя, оставайся. Я тебя не гоню. Только насчет разряда чтоб никакого разговора. Понял?
Бяшим не ответил. Вдруг после некоторого молчания, пока Нагаев зевал, раздалось тонкое и протяжное всхлипывание.
— Ладно, ладно, — сказал Нагаев и, ощупью найдя Бяшимово плечо, легонько потряс его. — Я тебя не гоню. Хочешь — оставайся, хочешь — нет, мне один черт. Только… вот как я сказал.
Утром приехала автолавка — передвижной магазин.
Бяшим положил в кузов сундучок с привязанным к ручке кумганом, попрощался со всеми за руку и уехал в поселок.
Нагаев остался один. Он поспешил забыть этого незадачливого чабанского сына, с которым было больше хлопот, чем дела. И действительно, он скоро забыл его.
Жили они на бархане, в деревянных будках-времянках. Собственно говоря, в будках они только спали, а вся жизнь протекала на воле и в железных кабинах машин. Работали не по часам, а от силы. Кто сколько выдюжит, столько и сидит на рычагах. Никаких, конечно, выходных. На кой они? Что в пустыне делать, как не работать?
Две будки, пять человек. Да три машины в забое, да две цистерны: одна с водой, другая с соляркой. И приблудная собака Белка из туркменских овчарок, белая, лохматая, как медведь.
А вокруг — пески, глухая каракумская тишь.
Колодец Инче, где стоял отрядный поселок, был километрах в двадцати на восток. Оттуда приезжал прораб, привозили продукты в автолавке: сахар, папиросы, сечку-гречку, ничего особенного, но жить можно. Вина не возили. И в поселке вина не было: сухой закон.