Колодец Инче, где стоял отрядный поселок, был километрах в двадцати на восток. Оттуда приезжал прораб, привозили продукты в автолавке: сахар, папиросы, сечку-гречку, ничего особенного, но жить можно. Вина не возили. И в поселке вина не было: сухой закон.
Автолавка, прорабы да еще проезжающее начальство — вот и все развлечения. Правда, в поселок иной раз наведывалась кинопередвижка из области. Специальный грузовик ездил по трассе, собирал с дальних участков желающих. Молодые ребята, вроде Бринько и Эсенова, ездили частенько, но Семен Нагаев на такие пустяки время не тратил.
— Не видал я ихнего кино! Лучше я за то время сто кубов выну — и мне интерес, и государству польза…
Зимой донимали холода и ветры, а с весны начиналась другая мука. Все живое в пустыне пряталось от жары, змеи и суслики дремали в норах, ящерицы зарывались в песок. Стоило подержать ящерицу пять минут на солнцепеке, и она варилась живьем.
Люди работали. Кабина экскаватора накалялась, как котел на огне, за рычаги голой рукой не берись. И ветры каждодневные, еще страшней, чем зимой: палящие, крутыми волнами набегающие из афганского пекла. Так и звался этот ветер — «афганец». Песок от жары делался легким, крошился в пыль, и «афганец» носил его над пустыней несметными тучами. Иногда небо вдруг меркло, как во время затмения, песок тоннами поднимался ввысь, свистел, грохотал, бешенствовал, опрокидывал навзничь, заполнял все и вся своим затхлым, удушающим запахом, и сквозь его темную, ураганную толщу солнце едва мерцало, наподобие бледной луны.
А люди работали.
Тысячи людей и сотни машин работали на всей четырехсоткилометровой трассе, разделенные на два отряда: один шел с востока, ведя за собой амударьинскую воду, другой пробивался ему навстречу посуху, со стороны Мургаба.
И где-то уже строились шлюзы, заливалась бетоном арматура, и вырастали в песках — пока еще над сухим руслом — мосты для железной дороги, и возникали на пустом месте (вот уж истинно на пустом, среди пустыни!) улицы некоего города, тарахтел движок, горело в домах электричество, в клубном бараке читалась лекция о новом Египте, и после лекции были танцы под радиолу, и рабочие выкладывали из кирпичей ограду вокруг несуществующего виноградника и втыкали в песок тощие прутья акаций, а далеко впереди всех, заброшенный в барханные дебри, какой-то одинокий экскаватор остервенело рвал землю, и по ночам была кромешная тьма и кричали шакалы.
И в этой необозримости целого заключалось величие. Но понять его было непросто.
Оставшись без помощника, Семен Нагаев вонзился в работу с особым воодушевлением. По десять — двенадцать часов не выходил из забоя. Необъятность пустыни его пьянила. Он видел в ней необъятность кубов, еще не вынутых, не оприходованных прорабом, жаждущих его ковша. Теперь он ни с кем не делился, и даже те небольшие проценты, которые раньше начислялись ученику, теперь принадлежали ему. И, кроме того, теперь он избавился от постоянного страха за машину.
В апреле Нагаев достиг небывалой цифры: шестьдесят две тысячи кубов. Его портрет поместили в многотиражке. В республиканской газете появилась заметка «На предмайской вахте», где рассказывалось о замечательных успехах знатного экскаваторщика С.Нагаева. Из Ашхабада приехал молодой парень, сотрудник местного радио, и записал на магнитофоне выступление Нагаева насчет первомайского праздника.
Нагаев принимал свою славу спокойно. Ему нравилось, что о нем пишут и шумят, но он не любил тратить на эту шумиху свое собственное драгоценное время.
От многодневного напряжения он стал еще злей и резче. Лицо его вытянулось, усохло, он сделался похож на Марютина: такой же темный, костистый, непонятного возраста.
На майский праздник Нагаев получил премию. А вскоре за тем старший прораб принял участок, и экскаватор продвинулся на семь километров к западу.
Новая стоянка ничем не отличалась от прежней. Тот же пустынный горизонт, холмы песка, редкий, угнетенный солнцем кустарничек. Барханы располагались здесь неблагоприятно, с севера на юг, и их приходилось разрезать поперек. Это была первая сложность, а вторая — змеи.
Сразу обнаружилось, что на новом месте огромное количество змей. Было похоже, что экскаваторы вторглись в какое-то заповедное змеиное царство. В первый же день Бринько убил лопатой толстую, метра в два длиной, черную кобру. Ее повесили на двух саксаульных сучках, воткнутых в песок, и она висела так несколько дней, устрашая собаку Белку и напоминая всем об опасности. Змеи были разные: самые крупные и страшные кобры и гюрзы, небольшие, но вполне кусачие полозы и безвредные, с узорчатой желтоватой спинкой и белым брюшком стрелки. Днем в песках было сравнительно безопасно. Человек издали замечал змею, которая обычно сидела в норе, высунув голову, а змея в свою очередь замечала человека и особым, сухим шуршанием предупреждала о своем присутствии. И оба благополучно избегали встречи. Ночью же заметить змею было трудно, а с наступлением жары ночью работали больше, чем днем.
Первые две недели экскаваторщики жили в неутихающем страхе. По вечерам только и разговоров было что о змеях: один убил змею возле самой будки, другой раздавил гусеницей, третий поднял ковшом. Беки Эсенов рассказывал множество историй о зловредности и коварстве змей. Один человек из колхоза, где жил Беки, спустился в колодец, чтобы подремонтировать стенки, и, когда уже вылезал на волю, гюрза ужалила его в шею. Он дико закричал, его вытащили, и через минуту он почернел и испустил дух. Другой человек, из соседнего колхоза, убил ядовитую змею эфу, которая мирно спала на камне и никому не угрожала. В ту же ночь другая эфа приползла к этому человеку в кибитку и перекусала всю его семью — жену и четверых детей, а его самого не тронула. Вся семья этого человека умерла. Эфа нарочно оставила его в живых — это была ее месть! — чтобы он сошел с ума от горя. Еще один человек, из поселка Учаджи, убил змею, но забыл выполнить обычай: зарыть отрубленную голову в песок. В ту же ночь другая змея…
Нагаев относился к этим рассказам презрительно и враждебно:
— Бросьте вы трепаться! Ну, может, и ужалила кого раз, а звону на десять лет.
— Нет, Сеня, ты руками не маши, — говорил Марютин, самый напуганный. — Я в Керках с одним профессором говорил. Я с ним в бане мылся. А он как раз по этим самым гадовьям профессор, так он мне рассказывал: здешние гадовья ужас какие ядовитые. Как вкусит — так, считай, кранты.
— Это смотря куда. В ногу, например, одно дело, а в голову, конечно, кранты. Никто не говорит.
— А в ногу какая разница?
— Ногу сейчас перевязал, надрез сделал — и чеши к доктору. Переливание крови — и порядок.
— Да не… Зачем говорить? — уныло вздыхал Марютин. — Профессор же сказал: кранты…
Хотя Нагаев и храбрился, подымал боязливого Марютина на смех, сам он ходил по лагерю с превеликой осторожностью, а ночью, идя в забой, всегда светил себе фонариком.
Однажды, приступив к ночной смене, Нагаев обнаружил большую змею в экскаваторе, на редукторе. Ночь была прохладная, и змее показался, вероятно, очень уютным нагретый за день металл. Нагаев схватил первый попавшийся ключ, ударил сгоряча и не попал, змея мгновенно исчезла. Нагаев позвал Чары Аманова, и они вдвоем, светя фонариками, обыскали всю кабину, гремели ключами, заводили и останавливали мотор — змея не показывалась. Аманов советовал отложить работу до утра. Однако Нагаев, как его ни страшила притаившаяся в кабине змея, не мог терять из-за нее смены. Надел ватные брюки, ватную телогрейку, сапоги, обмотал шею куском брезента — полез к рычагам. Работал всю ночь, только то и дело оглядывался. Утром змея свалилась откуда-то прямо на пол кабины, и Нагаев размозжил ей ключом голову.
Вскоре змеиные страсти утихомирились. Никого что-то змеи не кусали, и экскаваторщики понемногу привыкли к ним, бестрепетно рубили им головы, а потом и говорить о них и замечать их перестали. Впрочем, змей становилось все меньше. Напуганные людьми и машинами, они перекочевывали подальше от трассы, в глубь песков. И когда через месяц на стоянку передвинулся отрядный лагерь, ребята не встретили здесь ни одной змеи.
С начала июня пошла жара. В тени было сорок. Небо выжглось зноем добела, горизонт заволокло, как туманом, плотно колыхающимся и зернистым, раскаленным воздухом. В дневные часы работать стало невозможно. Выработка упала на всех участках.
В эту жару — а жаре этой, как говорили туркмены, конец будет только осенью — появился в лагере экскаваторщиков новый человек. К Марютину приехала из Керков дочь Марина, девушка лет двадцати.
Марютин был вдовцом, и дочь его жила в Керках с какой-то родственницей, которая недавно померла. Марина решила приехать к отцу. В Керках она работала кондуктором на автобусе. Была она рослая, плечистая, с красно-загорелым, простоватым лицом, на котором от загара неяркими казались голубые глаза и редкие белые брови. Выглядела старше своих лет; лицо вроде девчачье, а фигура плотная, осанистая, как у доброй молодухи. Марютин хотел устроить ее подавальщицей в столовую поселка, но там не было места, да и дочь, видимо, не за тем ехала сюда, чтобы тарелки таскать. А пока что поселилась Марина в отцовской будке за хозяйку.