Но сейчас, продвигаясь куриной поступью, отбиваясь от сонливости, приступавшей вкупе с искристой бедренной болью, порождённой давешним лоу-киком (мука достреливает аж до затылка, остриём достигая зубов мудрости), я лишь восстаю на тестяной, с непрожаренной мякиной, взор де Голля и на ту ворсистую (как если погладишь каракуль против прилива) прихоть усесться по-басурмански, ухватившись холодным, тяжёлым, этим вот дважды переломанным перстом за переплёт Гомера (рифмованного левоглазой — чтоб метче да живее целиться! — гнедичевой душой), и наливаясь Илиадой непрестанно осязать, расслаивая их да молниеносно составляя по-своему, сарпающие небеса, полные броскими упряжами густозамешанных стай, изрыгающие злорадное «гы-ы-ы» контрабандиста, пронёсшего-таки рейнское винцо в дар техасским эльзасцам из завидно преступной Марфы, надеясь на их восхищение, выплеснутое с аламаннским, почти ветхозаветным придыханием — вокальной ностальгией по Духу Святому да вековому своему католическому самостийству!..»
Алексей Петрович громко шмыгнул носом, — вызвавши негодующий девичий взор, — утёр слезу: «Нигде не ощущаешь себя столь равноправным членом стада, как в процессе этих скачек с континента на континент — один обкарнан неряшливее другого Господними ревностью, ленью да старческой близорукостью. А ведь прежде-то расцветали материки лепестками лилий на манер отпечаток лягушачьих лапок, — конечностей, предназначенных паломничьей рыси — огрубевших, сорокалетних, сиречь проживших треть жизни стоп…», — стрекоча колёсами, словно детский велосипед (только чета, обычно задних колёс — спереди), прокатился, как ни упирался он, скутер «Vespa», переупрямленный склонённой под бурлацко-сизифовым углом узколицею блондинкой в таком голубом мундире с исчервлёнными инициалами «Эр Франса», что Алексею Петровичу расхотелось прощаться с приёмной родиной! На лаковом бампере мопеда также красовались буквы «A.F.», перед которыми почтительно раздвоилась пара неумытых спросонья пограничников со сцепленными пониже солнечного сплетения («ещё дитём, когда меня звали «маленьким греком», лишь постигнув, что бесконечное, полное светозарных знаков «солнц-элнц-олнце-ондце-…» и есть «Солнце», задумывался я — сиречь, впадая по этому поводу в безмыслие, — как оно там, внутри меня, переплетено и стоит ли некогда этот узел разрубить?») руками, — экономия движений: так Гипнос в Юрьеву полночь переманивает служек Урана, столь давно оскоплённого (оттого не утерявшего тяги к каннибализму, конечно, если принять на веру, будто тело божие — мясно), что ставшего женщиной — Марьянной — после обновлённого республиканского крещения да изъятия фригийского колпака у околпаченного, несолоно хлебавшего Креза.
Стюардесса хлопнула палевыми ресницами пожилой, собравшейся витийствовать ослицы, под ещё более острым углом приналегла на мопедные рога — так что пуще разошлись в стороны её иссохшиеся до блеска локти, а с обоих тетивовидных ахилловых сухожилий соскользнули грязно-жёлтые носки, оставив вкруг щиколоток по глубокому ободу и оголивши симметрично на пятах вытатуированные «альфы», вызвавшие почему-то у Алексея Петровича всеспинную судорогу омерзения, точно увидел он мумифицированных супругов-тараканов. И только реактивное братание этих «A» и «F», синевших под удалявшимся сиденьем, радовало глаз (тотчас крепко потёртый частью ладони, называемой в японском просторечии «кенто»), как ледяная губка восхищает распятого на канатах, в ожидании гонгового гука — верящего всем своим измочаленным торсом в этот трубообразный звук! — боксёра.
Алексей Петрович, наконец оставивши в покое своё аловековое око, взвалил рюкзак на место, выдубленное Аполлоном после перелепки андрогина, и тотчас оступился, оказавшись вровень с армяночкой, оторвавшей ладонь от разбухшего багрового уха. Как пусты глаза женщины, когда она наедине с собой!
Совершенно безбровый пограничник высунул из окошка свой дроздовый профиль с пластырем на шершавом до озноба зобу, залистал паспорт вмиг лишённого отчества Алексея Петровича, — сверяя одновременно стальным — дурного сплава — зрачком рост, цвет глаз, и поспешно доверяя небритости всё, касаемое пола. Замелькали штампы виз бандитских и приблатнённых государств: серпетки, орлы, кедры, кобры (для менор Алексей Петрович держал другой, краденый, польский, на имя Генриха Валуева, документ), и, дважды солгав, трижды прогремев в аметистовых вратах (выложив на прилавок медные лепёшки, приблудший французский франк — сироту, часы; распоясавшись и разувшись перед залитым бледным пламенем карликовым кипарисом на двух плохеньких костылях в пепельной кадке, — судя по целой гамме кровавых капель, видавшей всякие виды), бесшумно пятясь, скользя в сонме электрических уколов шёлковыми своими носками, пересёк он границу, в которую, казалось, не верил даже подоспевший таможенник, чином, ежели заключить по летам и эполетам, не ниже де Голля. Его, впрочем, Алексей Петрович тоже надул, доверивши рюкзак пасти миниатюрного Сен-Готарда, да подав ему ещё влажный от пограничниковых щупалец паспорт, вкось, своим неразборчивым почерком (точно настрочила сказочная сова в белопушистых брыжах, умевшая писать, — лень Богов чуждается застенков орфографии!) обозначил адрес отца: Buffalo Terr. — Земля Яка, моего извечного заимодавца! — и встретил радостно у входа свою в туннеле от клаустрофобии изнывающую ношу.
Дрожь счастья, знобящая, с кислинкой (провезён запретный хмель!) разлилась по лопаткам, заструилась ниже, защекотала, словно наждаком, глубинную гематому в ляжке; боль, однако, не лишила Алексея Петровича ни солодкого удовольствия, ни способности подметить краем глаза (только там, на рубеже невидимого, познаётся истинное), молниеносно запечатлев крепче чем на рулоне рукописи (в неё-то и завернул он давеча рейнское, перекрутивши обеих резинкой), как таможенница, вдруг гаркнувши, звонко, будто очнувшись от просочившегося в первосонье ужаса, заалев и сузившись в плечах, вытянула, одну за другой, из-за розового шиворота отроческой пижамы плитки «Ночного экспресса», всё это невзирая на рёв златовласого красавца, — ставшего внезапно пунцовым гнусом, — сопровождавшийся анатолийским густонаваристым хором, изливавшимся из-под чадора. Вопли и слабое сопротивление лишь раззадоривали рдеющую функционершу. Пальцы её тряслись упоённее прочих частей её тела; голубые мундиры, учуявши важность происходящего, сгрудись, напрочь скрыв мальчишку и затеснивши его родительниц, самая низенькая из которых, потешно поскользнувшись, сломала каблук в тот самый наитрагичнейший момент, обычно ловчески выжидаемый комиком Еврипидом, когда, например, Агаву, бахвалящуюся черепом Крассия, можно, в общем-то, и пожалеть.
Всё постигнувший де Голль с глумливо-профессиональным одобрением ката-пенсионера поглядывал вниз, очевидно, вспоминая собственных орущих оранцев. Портретная пыль рыжевела сейчас, словно сосновые опилки в столярне. «Мсьё Алексе… како… Сссссдвупол… но… нн!.. Теотокопулос!», — излишне напирая на «о», провыл, наконец, таможенник, — всем своим рыхлым тельцем выражая завистливое сожаление о невозможности лично поучаствовать в изъятии зелья, — архангельским движением футбольного арбитра вознеся над лысиной паспорт Алексея Петровича. И вздрогнула шеренга янычаровых задов со всеми признаками американского гражданства, — их владельцы освобождали сейчас, поклонившись перед тем в пояс, свои нижние конечности от многогранной обуви, кою, не осознавая совершаемого при отягчающих обстоятельствах насилия над вкусом, носят лишь имперские подданные.
«Забыл! — Алексей Петрович, сделав соответствующий вихрастый жест, пересёк нейтральную полосу, нахлёстывая её шнурками, и снова завладел документом «галльской демократии» — Типун! Ннет, тимпан! Панов напалм тебе на язык! Ктшшшш!..». Теперь Алексей Петрович сам вступил в туннель — длиннющую блеклую кишку, налитую дивно слаженным скрипичным хором Мендельсона, постепенно срывающимся на трепетное урчание: «Ум-ум-у-ури-ури-у-у-ури», — словно предсмерчевые воды горного озера. Давило в горле. Утренний рвотный писательский рефлекс уже расчищал себе жизненное пространство вкруг адамова яблочка, отринывая всю Африку с провинциями Третьей Республики, одержимый Малороссией, куда, по слухам, угнал Пегаса из Водены низийский Бог (устраивающий подчас, движимый актёрским рефлексом, диафанию на эпидерме планеты), покамест орды паломников ломились, подстрекаемые его светлой улыбкой, — перенимая весь её лютый оскал, — мимо! Преждевременная репатриация! Гибрид юбриса гили гималайской да голи галилейской!
У самого ревущего самолётного порога объёмногузный американский учитель пожёвывал, точно примеряясь к закуске, бородку, вымытую лавандовым мылом по случаю перелёта и даже остриженную около блестяще-серых губ, — Холмс не замедлил бы означить местонахождение окна отельной ванной — отчитывал, похрястывая щетиной, стайку гимназисток из Теннесси (из Афин — о чём зелёной вязью доносили овальные, прицепленные к зачаткам грудей значки) — этой заокеанской Лидии. Заключительный урок французского: