Где вы, друзья? Где вольный ваш напев? Еще вчера, за столик наш присев, Беспечные, вы бражничали с нами И прилегли, от жизни захмелев.
И я бежал из этих стен на улицы моего единственного в мире города, надеясь там, в людской толчее, среди племени нового, незнакомого обрести столь необходимый мне душевный покой. Но и там пестрая толпа — нарядная молодежь, серенькие с отрешенными лицами пенсионеры вроде меня, спешащие деловые люди в длинных черных пальто с красивыми полупрозрачными импортными папками, нищие, одетые в изысканный секонд-хэнд, несущиеся невесть куда иномарки, «евро-магазины» со светящимися звучными иностранными названиями, кафе с гостеприимно распахнутыми дверями и белыми столиками, как бы вышедшими на улицу постоять у этих дверей под красными рекламными зонтами — вся эта чужая и чуждая мне красота на пятой-десятой минуте моей душевно-оздоровительной прогулки становилась игрой теней и просто фоном, сквозь который проступали очертания прошлого. Я как бы уходил в иное время и видел на этих же улицах себя, идущего в компании друзей-студентов: вот мы, взяв в «кафе-автомате» бутерброды — там они были дешевле, — движемся в первый и пока единственный, явившийся зримым признаком хрущевской «оттепели» «Пивной бар» в старинном пятиэтажном доме — создании архитектора Гинзбурга, любившего украшать свои здания парапетами в виде лепестков ромашки. Бар в полуподвале, украшенном ныне совершенно непереводимой на какой-нибудь известный язык вывеской. Минуя «свой» бар, я выхожу на угол, завершающий этот пролет улицы, именовавшийся в мои молодые годы «стометровкой», и на этом углу я вижу «себя молодого с той, которой больше нет», как сказал поэт, — себя, молодого с моей молодой женой, ловящих такси, чтобы быстрее добраться домой после просмотра очередного шедевра тех времен с Джиной Лолобриджидой в главной роли. А еще чуть дальше меня ожидает другой подвал времен расцвета моей зрелости. Тогда он назывался «Затышок», и те, кто был готов рискнуть жизнью и здоровьем, спустившись туда по полуразрушенной лестнице да еще с парой «лишних» рублей в кармане, имели возможность «дегустировать» стакан-другой еще не фальсифицированных крымских вин — «Мадеры», сухого и сладкого «Хереса», разных «Мускатов», «Черного доктора», «Кокура» и многих других, а также полюбоваться цирковой ловкостью рук «разливальщиц». А иногда, когда душа требовала праздника, мы из всех этих вин и коньяков составляли коктейли, не менее виртуозные, чем «Ханаанский бальзам» или «Дух Женевы» незабвенного Венички. Отмечая с коллегами свои мелкие «деловые», если можно так выразиться, успехи, мы после нескольких таких стаканов, «закушенных» дольками шоколада, осторожно выбирались по ненадежным ступенькам и обычно ворчали, что на одной этой ловкости рук лихих трактирщиц их жирные коты-хозяева, чьи усатые морды иногда возникали в открытых дверях внутренних покоев этого винного рая, могли бы построить для гостей заведения эскалатор, но видимо, в этой стране все ее времена были ненадежными, и принцип «вовремя смыться», не обустраиваясь надолго, был тогда так же актуален, как и сейчас.
Такие вот воспоминания шли на меня сплошным потоком, и я возвращался после своих прогулок в еще большей печали, чем уходил. Это меня сильно расстраивало, и я решил, что успокоительные прогулки мне следует совершать в местах, не связанных с моим прошлым, а еще лучше — там, где во времена моей юности шумел камыш. Для начала я решил прогуляться по барахолке, известной, как пишут журналисты, далеко за пределами нашего города Энска. Возникла эта барахолка именно там, где камыш шумел еще каких-нибудь десять лет назад, а может быть даже и позже — на левом низком берегу одной из пяти вонючих энских речушек. Впрочем, во времена доисторические, задолго до исторического материализма, эти речки, видимо, бывали весьма грозными. Во всяком случае, на землях, отданных под барахолку сохранились следы былых разливов в ширину более километра, и рынок располагался на древней круче, эти разливы останавливавшей. Среди людей «интеллигентных» это торговое предприятие именовалось «Энский оптовый рынок», в народе же он носил имя известного в годы моей юности местного звездочета. Его обсерватория размещалась в Университетском саду, и он частенько, устав, по всей вероятности, от своих инопланетных наблюдений, отдыхал на «общественных» скамейках за пределами своей огражденной территории, добрым взглядом провожая спешащих по дорожкам по своим земным делам людей, еще не ощущавших в те годы своей зависимости от звезд в такой степени, как сейчас. От звездочета же, как я позже понял, исходил такой поток доброй энергии, что я, когда видел его в саду, расположенном близ моего института, старался, тогда еще безотчетно, хоть полчаса тихо посидеть на краю занятой им скамьи. Собираясь на рынок, я вспомнил свои с ним молчаливые встречи, и подумал, что если бы тогда вдруг перед нами предстал какой-нибудь прорицатель и предрек, что имя этого ученого старика через полвека будет носить огромный базар, мы оба бы смеялись тогда до упаду. Но так случилось, и случилось лишь потому, что из уважения к своему известному земляку город назвал его именем станцию метрополитена, и уже от нее это имя перешло на соседствующие с этой станцией торговые ряды.
И вот я впервые приехал на «Энский оптовый рынок», представший передо мной, как праздник жизни, напомнив о Янгикурганском, Кокандском, Худжандском и других среднеазиатских базарах с шумным обилием людей с канатоходцами с тяжелыми штангами-балансирами в руках, спокойно и безо всякой страховки шествующими под звон бубнов по тросам, растянутым между столбами прямо над торгующими и покупателями, со сладкой «мешалдой» — густой пеной из светлой патоки, взбитой на мыльном корне, острыми сырными шариками, халвой и другими чудесами. И здесь, на этом шумном рынке, невозвратное и, казалось бы, совсем забытое прошлое меня настигло!
В задумчивости я бродил по «национальным» площадкам этого чужого мне базара — по «вьетнамской», «китайской», «корейской» и прочим, и вспоминал, вспоминал… И вдруг в эти мои воспоминания ворвалась тюркская речь. Сначала я подумал, что она появилась как часть этих воспоминаний, озвучив мою память, потом решил, что я уже забрел на азербайджанскую площадку, хотя выговор и интонации услышанных мною фраз были явно не кавказскими. Все эти мысли мгновенно пронеслись в моем мозгу, и я, наконец, посмотрел в ту сторону, где шел этот громкий, рассчитанный на непонимание окружающих, разговор, и увидел трех человек во вполне европейском одеянии, но со знакомыми мне бухарскими тюбетейками на иссиня черноволосых макушках. Свой взгляд, брошенный на эту троицу, я постарался сделать предельно безразличным, чтобы мое знание языка не обнаружилось, да и было это знание очень фрагментарным — слишком многое забылось или отправилось в дальние закрома памяти. К тому же торговые планы, о которых они вели речь, меня совершенно не интересовали. Меня поразило другое — знаковый характер этой встречи, происшедшей тогда, когда я и памятью своей, и душой был далеко отсюда во времени и пространстве — на одном из туркестанских базаров военного времени. И воспринял эту встречу как Зов, как Призыв, как Указание свыше. А может быть, мне просто захотелось попытаться сейчас, более чем через пять десятков лет, узнать, где же все-таки запропастился тот туго набитый кожаный мешок, откуда когда-то на моих глазах вынырнуло колье с бриллиантами (теперь я был уверен, что увиденная мною «цепь» с тремя светящимися в полутьме камнями представляла собой именно колье с бриллиантами), и что стало с моей подругой, с которой я вроде бы должен был разделить это несметное богатство.
Будь это двадцать или хотя бы десять лет назад, я бы, оказавшись в такой ситуации, позвонил бы кому следует в Москву, в наш центральный институт, или даже какому-нибудь приятелю в наше «всесоюзное» министерство, и через день-два мое начальство получило бы телеграмму, обязывающую их направить меня в командировку в Ташкент, где был такой же как в Энске, филиал института, либо в Фергану, где тогда шло строительство «объекта», откуда было рукой подать до «моих» мест, но тогда я за ними не скучал. Теперь же Москва оказалась за рубежом, и вместе с новыми государствами самостоятельность обрели и всякого рода «филиалы» и стройки. На дорогу же за свой счет даже в один конец у меня сейчас просто не хватило бы денег. Обдумывая печальные и казавшиеся мне вполне окончательными итоги своего пребывания среди живых, я вдруг вспомнил, что один из проектных институтов нашего Энска каким-то чудом сохранил под своей опекой запроектированный им химический завод в Туркестане и теперь потихоньку «доил» эту вялотекущую стройку, осуществляя на ней авторский надзор. Знал же я об этом потому, что мой приятель отстоявший свое место во впятеро уменьшившемся в своей численности коллективе этой конторы, с год назад звонил мне и спрашивал, нет ли у меня под рукой молодого инженера, желавшего бы поехать для начала на годик постоянным представителем на этот далекий объект. Я обещал «прощупать» и не «прощупал», а он больше не позвонил, из чего я сделал вывод, что он обошелся без моей помощи. Вспомнив все это, я решил теперь сам позвонить ему, положившись на волю Случая и рассудив так: если все, что произошло на барахолке, было Знаком, то мой звонок будет результативным, если нет, то на нем все и кончится. При этом сам я на второй вариант возможного результата этого звонка поставил бы девяносто девять против одного.