Меня мало интересует политика, ответил Соуса почти машинально. Меня интересует человек.
Человек, разумеется, человек, пробормотал Да Барка. А вы слышали когда-нибудь о докторе Новоа Сантосе? [1]
Нет.
Вот кто был очень интересным человеком. Это он придумал теорию умной реальности.
К сожалению, я его не знаю.
Ничего удивительного. Его мало кто помнит, даже из медиков. Да, именно так: умная реальность. Каждый из нас вырабатывает некую нить, совсем как гусеницы-шелкопряды. Мы пожираем листья тутового дерева, деремся за них, но наши нити, пересекаясь или переплетаясь, создают прекрасный ковер, изумительный ковер.
Смеркалось. В саду летал дрозд – будто вычерчивал черную пентаграмму или будто вдруг вспомнил о забытом свидании по другую сторону границы. Красивая сеньора возвратилась на галерею, двигалась она плавно и легко, как водяные часы.
Мариса, спросил он внезапно, ты помнишь то стихотворение о дрозде, ну то, что сочинил бедный Фаустино? [2]
Столько страсти и столько музыки
пленницами живут в твоих венах,
что две эти страсти вместе
в твое невеликое тело
уже не смогли вместиться.
Он продекламировал эти строки, не дожидаясь просьб и без малейшей театральности, будто откликаясь на какую-то внутреннюю потребность. Его взгляд – отсвет витражей в сумерках – вот что по-настоящему поразило репортера Соусу. Он сделал большой глоток текилы, и ему обожгло горло.
Ну как, понравилось?
Прекрасное стихотворение. Чье оно?
Одного поэта-священника, который очень любил женщин. Да Барка улыбнулся: Вот вам пример умной реальности.
А как вы познакомились? – спросил репортер, решив наконец, что пора начинать запись беседы.
Я заметила его, прогуливаясь по Аламеде. Но как он выступает, впервые услышала в театре, принялась объяснять Мариса, поглядывая на доктора Да Барку. Меня привели туда подруги. Республиканцы устроили митинг, и разгорелся спор о том, надо или нет давать женщинам право голоса. Сегодня это звучит забавно, но в ту пору вопрос казался очень непростым… И тогда Даниэль вышел на сцену и рассказал историю про пчелиную матку или, как ее у нас называют, царицу пчел. Помнишь, Даниэль?
Какую историю? – сразу оживился Соуса.
В древности никто не знал, откуда берутся пчелы. Мудрецы, вроде Аристотеля, придумывали всякие нелепые теории. Например, будто пчелы зарождаются в брюхе мертвых быков. И так продолжалось много веков. А все почему? Потому что люди и мысли не могли допустить, что пчелиный царь был на самом деле царицей – маткой. Но ведь и мы по сути совершаем ту же ошибку. Как же вы собираетесь бороться за свободу, не освободившись прежде от такого опасного заблуждения?
Ему здорово аплодировали, добавила она.
Ба! Нельзя сказать, чтобы овации были бурными и продолжительными, весело заметил доктор. Но аплодисменты действительно были.
И тогда Мариса сказала:
Он уже тогда мне нравился. Но в тот день, когда я его услышала, он и вправду меня заинтересовал. А еще больше, когда домашние предупредили: чтобы и близко не смела подходить к этому мужчине. Они ведь тотчас разведали, кто он такой.
А я считал ее модисткой, швеей.
Мариса засмеялась.
Да, я его обманула. Я ходила заказывать платье в мастерскую, которая стояла прямо напротив дома его матери. Вышла после примерки, а он в это время спешил к очередному пациенту. Оглянулся – я иду себе. Он посмотрел на меня и вдруг спрашивает: Ты здесь работаешь? Я кивнула. А он говорит: До чего красивая швея! Видно, ты шьешь только по шелку.
Доктор Да Барка не сводил с нее старых глаз, в которых татуировкой запечатлелась любовь.
В Сантьяго, среди археологических развалин, думаю, все еще валяется ржавый револьвер. Тот, что она принесла нам в тюрьму, чтобы мы попытались бежать.
Эрбаль почти всегда молчал. Он так же старательно стелил скатерти на столы, как чистил замшей ножи и вилки. Вытряхивал пепельницы. Неспешно мел пол, чтобы метла успела заглянуть в каждый угол. Распылял по залу освежитель воздуха с запахом канадской сосны, если верить надписи на баллончике. И еще он зажигал неоновую вывеску над дверью, выходившей на шоссе: красные буквы и фигура валькирии, которая словно подпирала могучими ручищами свои груди-гири, силясь поднять их. Он включал музыкальный центр и ставил нескончаемый диск «Ciao, amore» – слова этой чувственной литании звучали здесь каждую ночь. Манила хлопала в ладоши, потом быстро поправляла прическу, как будто собиралась дебютировать в кабаре… Эрбаль отодвигал дверной засов.
Манила говорила:
Пора, девочки, сегодня к нам нагрянут парни в белых ботинках.
Белый тунец. Рыбная мука. Кокаин. Парни в белых ботинках завладели Фронтейрой, вытеснив оттуда старых контрабандистов.
Обычно Эрбаль стоял, облокотившись на стойку в самом ее конце, неподвижно, как караульный на посту. Девушки знали, что от его глаз ничего не укроется и что он словно на пленку снимает каждый шаг, каждый жест этих типов, у которых, по его же словам, лица гладкие, да языки острые. Изредка он покидал свой наблюдательный пункт, чтобы помочь Маниле, когда та сама не справлялась, обслужить посетителей, и проделывал это, как маркитант на поле боя – казалось, выпивку он лил прямо в душу клиенту.
Мария да Виситасау прибыла сюда с какого-то африканского острова в Атлантике. Без документов. Маниле ее, что называется, продали. На новой родине она успела увидеть разве только шоссе, тянувшееся в сторону Фронтейры. Она смотрела на него из окна своей комнаты, расположенной в том же доме, что и клуб. А клуб стоял на отшибе – других домов вокруг не было. На подоконнике у нее росла герань. И тот, кто видел Марию с улицы, когда она неподвижно сидела у окна, мог подумать, что на красивую, похожую на тотем головку сели красные бабочки.
На другой стороне дороги по обочине росли кусты мимозы. В ту первую зиму они очень ей помогали. Их цветы были похожи на поминальные свечки, так что, глядя на них, она забывала о мучительном холоде. И еще ей помогало пение дроздов – печальный посвист черных душ. За кустами мимозы раскинулось кладбище автомобилей. Порой она видела каких-то людей, рывшихся в железном хламе. Но единственным постоянным обитателем свалки был пес, прикованный цепью к машине без колес, которая служила ему конурой. Он забирался на крышу и гавкал без умолку день напролет. Вот от этого ей становилось холодно. Она считала, что попала далеко на север. Что выше Фронтейры начинается царство туманов, ветров и снега. У приезжавших оттуда мужчин в глазах пылали факелы. Заходя в клуб, они растирали руки и пили что покрепче.
И почти все они, за редким исключением, мало говорили.
Как Эрбаль.
Эрбаль ей нравился. Он никогда не ругался, ни разу не поднял на нее руки, как было принято, по ее сведениям, в других придорожных заведениях. Да и Манила тоже ее не била, хотя случались дни, когда рот хозяйки не закрывался, словно боевое орудие. Мария да Виситасау быстро уразумела, что настроение Манилы зависит от еды. Когда она ела в свое удовольствие, то и к девушкам относилась точно к родным дочерям. Но стоило ей обнаружить у себя прибавку в весе, как она начинала выстреливать ругательствами, будто вместе с ними хотела выпихнуть наружу и весь накопленный в теле жир. Ни одна из девушек толком не знала, какие отношения связывают Эрбаля с Манилой. Спали они вместе. Во всяком случае, в одной комнате. В клубе держали себя как хозяйка и работник, но Манила никогда не отдавала ему никаких распоряжений, а он, стало быть, никогда их не получал. И еще: она ни разу не сказала ему ни одного грубого слова.
Клуб открывался вечером, так что все они спали днем. Мария да Виситасау спустилась в зал, когда уже начало смеркаться. Ее мучило похмелье, рот – как пепельница, низ живота болел после крепких залпов контрабандистов, и ей очень хотелось холодного пива с лимонным соком. Ставни были закрыты, за столом, под лампой, которая бросала в полутьму конус света, сидел Эрбаль.
Он что-то рисовал на бумажной салфетке особым плотницким карандашом.
Мне очень жаль, приятель. И мой дядя нажимал на курок. Да, я предпочел бы не делать этого, дружок. И мой дядя со всей силы обрушивал толстую палку на голову попавшего в капкан лиса. Был один такой миг, когда охотник и зверь – его добыча – глядели в глаза друг другу. Дядя говорил лису одними глазами, и я словно слышал его бормотанье, что у него, мол, нет другого выхода. Именно это почувствовал я, стоя тогда перед художником. В жизни я совершил много чего плохого, но, оказавшись перед художником, беззвучно прошептал, что мне очень жаль и я предпочел бы не делать этого. Не знаю, что он подумал, когда его взгляд натолкнулся на мой взгляд – высекая влажную искру в ночи, – но хочется думать, он понял, угадал: я делаю это ради его же блага, чтобы избавить от мучений. Вот и все. Я приставил дуло пистолета к его виску – и голова художника дернулась. Тут-то я и вспомнил о карандаше. О карандаше, который он вечно носил за ухом. Вот об этом самом карандаше.