Мне было хорошо и тем более почему-то радостно, чем яснее я пытался обрисовать себе положение, в котором оказался.
А положение было такое.
В апреле я вернулся из двухлетних странствий по Дальнему Востоку и, вместо того, чтобы прямиком направиться домой — в коммуналку на Смоленской набережной, где у меня были две комнаты, перешедшие ко мне по наследству от отца, а в комнатах жена и трёхлетняя дочь, — уехал жить в Переделкино, где некоторое время снимал часть домика; а жильё в коммуналке предоставил в полное и единоличное распоряжение жене, несколько погодя выписавшись из этих комнат и существуя после этого без прописки. “Дурак”, — сказала мне на это моя мать, когда я позвонил ей в Киев. Сказала с такой злобой и даже ненавистью, что я больше не звонил ей.
Вообще-то, с Анжелой, то есть с женой, я начал разводиться уже очень давно, приблизительно через две недели после свадьбы. Но процесс этот как-то затянулся, так, что мы успели родить дочь, перебить в ссорах невероятное количество тарелок, чашек и другой посуды, испортить отношения с близкими и окончательно лишить надежд на тихую счастливую старость отца Анжелы, пенсионера, больного одновременно туберкулёзом и сахарным диабетом. Всех счастливее, возможно, была тёща, которая незаметно, безо всяких внешних потрясений, сошла с ума и бродила в халате, седая и растрёпанная, вокруг своего дома между Сиреневым и Измайловским бульваром по бесконечным улицам Парковым, будучи не в состоянии разобраться в последовательности этих улиц. Иногда она приносила с улицы разные цветные коробочки или, например, надорванную упаковку сосисок (тогда ещё можно было на улице подобрать сосиски), за что Анжела била её по рукам, приговаривая: “Нельзя! Нельзя! Сколько раз тебе повторять! Нельзя!”.
Первое время, когда странности у тёщи ещё только начинались и вполне могли быть объяснены её сложным характером, и пока Анжела самостоятельно не могла справиться ни с одной, даже самой простейшей, хозяйственной задачей, мы жили у её родителей. Но уже перед самым отъездом из Москвы, полагая, что жить в одной квартире с сумасшедшей и больным туберкулёзом моей Соне, Софье Андреевне, ни в коем случае не следует, я переселил жену с дочерью в коммуналку, а зачем потом выписался — одному Богу известно.
Почти сразу же после моего отъезда в бывших моих комнатах поселился гибкий светловолосый парень, как бы новый папа нашей Сонечки, однако Анжела, видимо, желая отомстить за что-то, даже по прошествии двух с лишним лет с момента такой перестановки упрямо не давала мне развода. С упрямством такой же силы, но обратной направленности, я этого развода добивался. Почему-то мне казалось, что как только я получу его — и все остальные мучившие меня проблемы станут решаться одна за другой.
Одной из тяжелейших проблем была так называемая творческая.
В сущности, именно ради писательства я отказался от многого и, как выяснилось впоследствии, несколько изуродовал свою жизнь. К середине же второго года обучения в литературном институте в творческих делах моих установились застой и растерянность. Так что бегство на Восток было не только от семьи.
Вернувшись, я ощутил в себе силу нового правильного знания, которое было приобретено мною в трудностях и одиночестве странствий. Мне казалось, что пережив и передумав многое, я получил в руки инструмент, посредством которого мог отличать истинное от неистинного, — в чемодане я привёз с собой Новый Завет и конспекты работ Толстого, Спинозы, Швейцера и Фомы Аквинского.
Деньги у меня были, так как во время своих странствий я почти всё время работал на разных тяжёлых работах, где хорошо платили.
И вот, надеясь на чудо и даже будучи в нём почти уверенным, я заперся в Переделкино. Но, просидев там безвылазно с апреля по середину августа и едва не свихнувшись, я не написал ничего. Это было ужасно. Я оказался бесплоден и, возможно, бездарен.
Тогда я покинул Переделкино и стал жить где попало.
Ко всему прочему, я пропустил несколько сессий и отстал от своего курса, в результате приземлившись как бы между двух стульев. Творческий семинар посещал на пятом курсе, а экзамены по общим дисциплинам должен был сдавать с четвёртым, где все люди были мне незнакомы и неприятны.
Как раз в октябре и приехал на сессию ненавистный мне четвёртый курс. Сходив раз или два на занятия, я прекратил посещать институт, несмотря на увещевания деканата.
И теперь я сидел за столиком, смотрел на кукольное (совершенно не соответствующее её железному характеру) личико Елены с огромными зелёными глазами, по дну которых ходила какая-то волнующая муть, на небольшую родинку под левым глазом, на её вьющиеся и очень светлые, почти белые, густые волосы, на небольшие точёные пальчики с розовым маникюром, в которых она, поражая меня точностью своих движений, вращала низкий бокал с сильно пахнущим коньяком, и смеялся от непонятной радости.
Это состояние радости, повторяю, доставляло мне особенное удовольствие именно потому, что я прекрасно осознавал, что со мной происходит.
Деньги закончились.
Я начал пить.
Я нигде не работал, нигде не жил, не учился и даже не имел необходимого всем советским людям набора документов.
Комсомольский билет я давно выкинул, членом профсоюза никогда не был, а мою трудовую книжку потерял лжеписатель Иванов, сотрудник аппарата Союза писателей России. Когда я предъявил этому Иванову (крепышу, покрывшемуся на строительстве своей новой дачи розовым загаром альбиноса) претензии по поводу утери нужного мне документа, лжеписатель на всякий случай внимательно посмотрел на меня, моргнув своими белыми ресницами, после чего нагло ответил: “А зачем она тебе? Ведь ей место только в музее”. Позже меня не раз охватывала досада, что в те секунды, когда передо мною моргал этот уверенный в своей неприкосновенности тип, со мною всё ещё случались рецидивы толстовства и непротивления злу насилием.
Таким образом, на руках у меня оставались лишь паспорт с отметкой “Выписан” и военный билет с ворсистым белым пятном на месте фотокарточки, которую я был вынужден отодрать, так как она понравилась Елене, а другой такой же у меня в наличии не было.
Этот октябрь для нас с Еленой был временем наиболее сильного и безмятежного встречного любовного чувства.
Я, надо сказать, был ещё в том своём возрасте, когда по-своему любил каждую из женщин, с которыми бывал близок. Несмотря на то, что временами на меня проливался как бы целый летний дождь из мимолётных любовей, в моём сердце хватало чувств на каждую из капель в отдельности. И хотя со мной случались такие приключения, о которых не расскажешь даже на страницах этой книги, такой стороны соития, как грязь и скука, я тогда, можно сказать, ещё не знал.
Влюблённость в Елену обрушилась на меня, и в несколько более буквальном смысле — на неё (я расскажу об этом примечательном эпизоде позже, не сейчас, иначе совсем спутаю повествование), как гром среди ясного неба. Это было вполне в духе всех остальных моих увлечений.
Однако очень скоро оказалось, что эта маленькая, ладная и во многом не-обыкновенная женщина, от неожиданности ли происшедшего и по абсолютному незнанию моей сути или из-за каких-то собственных глубинных пристрастий, которым я каким-то чудом отвечал, дала мне то, чего до неё не мог дать никто другой.
Впервые в жизни я почувствовал, что меня любят как мужчину. Заметьте, не как самца, но и не как юношу, красивого мальчика или непредсказуемого романтического героя, а именно как взрослого мужчину, состоящего из всего, из чего и должен состоять мужчина.
Это подняло меня на новую высоту, с которой весь мир выглядел иначе, чем прежде. Этот опыт изменил меня, как возможно меняет солдата первый настоящий бой.
Может быть, и не сознавая в то время всего так ясно, как сейчас, я тем не менее был благодарен Елене, связывая именно с ней те не совсем понятные, но несомненные внутренние перемены, которые, я чувствовал, произошли во мне.
При этом меня совершенно не пугала та очевидная вещь, что Елена, пройдя через ливень увлечений, навряд ли намного менее обильный, чем я, решила поставить на мне точку.
А она умела ставить точку.
Необыкновенность Елены выражалась не только в отношениях со мной.
Обладая твёрдым характером и тем, что называется хваткой, она, по-видимому, по природе своей, больше всего ценила определённость положения, покой и порядок. Но из-за необычайно развитого честолюбия вела жизнь крайне неопределённую, беспокойную и беспорядочную.
Я не так-то много и знал о ней, хотя с момента нашей первой бурной встречи прошло уже около месяца, но и того, что я знал, было достаточно, чтобы делать такие выводы.
В том году она в третий раз провалилась на экзаменах в один из театральных вузов и, сдавшись наконец, поступила в какое-то училище культуры, чуть ли не цирковое. Я не знал толком, что это было за училище, и не интересовался этим, как некоторое время старался не интересоваться и тем, куда она временами исчезает на два-три дня, согласившись считать, что она ездит к родителям, которые жили в небольшом городке на самом краю Московской области.