Она сунула мне в руку чашку чая с полынью, вышла из кухни, собрала стаканы из-под кофе на поднос и сказала:
— Ну вот что, девки, хватит уже тут рассиживаться. Пора приниматься за работу. Гномы-то ведь, они к нам на помощь не придут и убираться за нас не будут.
Тогда я еще не знала, что он вживил мне в утробу двух сыновей. Один мужик от меня ушел, а вместо него два других пришли. Через семь месяцев после того, как его не стало. И оба, как две капли воды, похожи на него. А на меня — нисколечко.
Я оставила им на плите три кастрюли. Каждый день перед уходом я оставляю им обед в трех кастрюлях. Вчера вот, например, приготовила им рис, горох и рыбные котлеты с подливкой. Сегодня — кускус. А на завтра замочила белую фасоль, чтобы суп им сварить. Они его любят. И еще картошку с жареной рыбой сделать хотела.
Люди вот думают: Масуд умер, а я жива. Ничего подобного. Совсем даже наоборот. Это Масуд на самом деле жив, а я — умерла. Как только он меня покинул, так и мне сразу конец пришел. Кончилась моя жизнь. Люди его, бывало, «королем фалафеля» называли, а я его королевой была. А теперь что? Его-то вон до сих пор так «королем фалафеля» и кличут, его место никто не занял. А я? Кончилось то времечко, когда я была королевой.
Как только у тебя мужик помирает, тебя сразу проверять начинают. Сильно ли ты его любила? Пока он жив — на это всем наплевать. Пока человек жив, ты можешь у него хоть всю душу вынуть, можешь про него что хошь говорить, на весь поселок можешь его ославить. Никто даже и бровью не поведет. Но вот как только он помирает — тут сразу приходить начинают. Каждые пять минут приходят и проверяют. Чтишь ты его память или нет? Когда ты с мужем, ты только с ним одним и живешь. Но как только шива кончается, у тебя в доме сразу целая толпа поселяется. Ну и зачем же они все к тебе приходят? Да только чтобы проверить тебя, вот зачем. Хорошо ли ты себя ведешь? И ведь не ленятся, вовсю стараются, ни на минуту тебя в покое не оставляют. Сидят, ушки на макушке, слезы твои пересчитывают. Вынюхивают, выглядывают. Не засмеялась ли ты часом, не дай Бог? Не надушилась ли одеколоном? Не накрасила ли губы? Как будто хотят, чтобы ты вместе с ним померла. Он мертвый? В земле лежит? Вот и ты давай по земле мертвая ходи.
И упаси Господи, если на тебя мужчина какой поглядит. Даже секунды две, не больше. Прямо на месте его и порешат. Чтобы честь твою не замарал.
Когда они видят, что тебе плохо, им тоже тяжело становится. И сердце у них сразу чернеет. Ну и что же они делают, чтобы им полегчало? Да жалость тебе свою на голову выливают, вот что. А жалость эта ихняя — она точно вода в ведре после мытья полов. Черная вся. И вот, выплеснут они на тебя эту жалость свою — и сердце у них сразу такое чистое становится пречистое, ну прям блестеть начинает. Вот, думают, какие мы хорошие, добрые. А ты стоишь себе, до ниточки промокшая, и вся от этой ихней воды в грязи.
Ну а если тебе даже от этой мокрой жалости убежать и удается, тебя еще одна опасность подстерегает: во вдовий сахар вляпаться.
Я вот как вдовою стала, сразу себе сказала: к вдовам не суйся, не вырвешься. Но куда там, они уже тут как тут. Вдовы-то ведь наши, для них это прям как настоящий праздник, когда в поселке новая вдова появляется. А как же! У нас ведь теперь с ними судьба общая. Одной формы и цвета, как говорится, она у нас теперь. И хотят они от тебя только одного: чтобы ты к ним ходить начала. Чтобы сидела ты с ними и слушала, как они тебя своей вдовьей науке обучать будут.
Вот поэтому-то я уже шесть лет, когда по улицам хожу, под ноги себе смотрю. Очень и очень внимательно смотрю. Чтобы, не дай Бог, на вдовье дерьмо не наступить.
Нет, не могу я больше тут с раскинутыми руками стоять и «катюшу» ждать. Нет у меня больше на это силушки. Только одно у меня в жизни было, ради чего мне было руки раскидывать. Но кончилось оно — и опустились мои рученьки.
Ну и куда же наша госпожа Симона направляется ночкой темною? Куда, скажите на милость, несут ее ноженьки? Да на стадион футбольный, вот куда. На самый-пресамый край поселка. Здесь, правда, «катюши» еще никогда не падали, но, даст Бог, сегодня и сюда прилетят. И вот Симона снимает с плеча сумку, бросает ее наземь и стоит на футбольном поле. Трава на поле — сухая: нету у них тут в стране воды. Все время только и делают, что плачутся: «Нету у нас воды!» Только для футбольного поля вода и находится. Но на счастье Симоны сегодня траву не поливали. И вот стоит она на этой траве, и вдруг на нее находит. Рот у нее словно сам собой раскрывается — и она петь начинает:
Чем отличается этот вечер
от других вечеров, от других вечеров?
А тем, что в другие вечера
Симона все пашет да пашет.
Но сегодня вечером, сегодня вечером
прилетит «катюша»
и заберет Симону, которая ее ждет[5].
— Возьми меня к себе, ангел смерти! — кричит Симона.
Но не приходит к ней ангел смерти. Вместо него приходит безумие.
Бедные вы мои, нечастные вы мои деточки. Ну ничего, коли помру, авось и вас наконец уважать начнут. Может, даже денег вам каких дадут. За то, что «катюшей» меня прихлопнуло. У нас ведь в стране как: кого арабы убьют, тому почет и уважение. Как королю какому. Ну а если свихнется кто, то и всей его семье каюк. Ну кто, скажите, на моей Эти жениться захочет, если узнает, что у нее мама с приветом?
2
Где же мне тут прилечь-то, а? Смотрите-ка, какую мне кровать роскошную приготовили! Даже зеленой простыней накрыли. В полкилометра длиной. Я ложусь в самом центре, там, где начинается игра, внутри белого кружка. Только вот беда: не хочет трава с Симоной дружить. Не успевает Симона на траву лечь, как все тело у нее сыпью покрывается и чесаться начинает. Как будто она снова краснухой заболела.
Симона встает и идет к воротам. Почему к воротам? Да потому что там травы нет. И потому что Симона там — как мяч в конце игры. Как гол, который Бог забил на восемьдесят девятой минуте.
Я снимаю туфли, кладу их возле ворот и снова ложусь. Из-за сетки на воротах небо выглядит, как противень с пахлавой, а звезды — как миндаль, которым ее посыпали. Я ложусь на бок, сворачиваюсь в клубок и слышу, как плачут ноженьки мои, от туфлей опроставшись. «Не жалеешь ты нас, — скулят, — не слушаешь наших жалоб. Засовываешь нас в туфли свои и заставляешь тебя целый день на себе таскать».
Да как же все это случилось-то со мной, а? Раньше, бывало, меня все «нашей Симоной» величали. А теперь я уже не «наша Симона» никакая, а просто-напросто лошадь ломовая. Раньше как к кому ни приду — меня сразу обхаживать начинают, в красный угол сажают. Еще бы! Симона-то, она ведь тогда веселая была, смеялась все время. Ну и досмеялась, дурной глаз накликала. И не отвяжешься от него теперь. Шесть лет Симону преследует.
Раньше, помню, стоило мне чего попросить — и через пять минут оно у меня уже было. Да какое там через пять минут — быстрее даже. И каждый, у кого хоть капля мозгов была, рядом со мной постоять мечтал. На случай если счастью вдруг захочется покрасить мою жизнь в розовый цвет. Чтобы и им тоже чуток досталось. Только потому и обнимали они меня все, только потому подарки мне и дарили, чтобы увидело счастье, что они возле меня стоят, — и на них бы перешло.
Каждое утро я совершала обход поселка. Зайду в фалафельную, возьму денег из кассы — немного брала, лир двадцать, не больше, только для того, чтобы, как говорится, не пересохнуть в дороге от жажды, — и в путь. Наизусть все знала — когда обеденный перерыв в банке, когда на почте, когда в школе. С одними гоняла чаи, с другими пила растворимый кофе, с третьими черный кофе из маленьких чашечек потягивала. И дразнила девчат всякими своими вещицами. То чулки им шелковые покажу, которые в городе купила, то новые духи, то прическу свою модную, которую у нас еще никто здесь не видывал, то браслет, который мне Масуд подарил. Ну а если там и мужики были, то и им немножко голову кружила, шутковала с ними, как говорится. А потом еще куда-нибудь шла. Приду, например, в ясли, возьму какого-нибудь ребеночка на руки — просто так, для удовольствия, — а потом сажусь с ними и чаи распиваю. А что? Мне же ведь работать не надо. Зачем нашей Симоне работать?
Масуд, бывало, утром встанет — и уборку мне делать помогает. Я сначала кастрюли на плиту поставлю, а потом мы с ним дверь на ключ запрем, чтобы никто, не дай Бог, не увидел, как он уборкой занимается — потому как для мужика это позор страшный, если кто его со шваброй и тряпкой увидит, — и глядь, часам к десяти с уборкой уже и закончили. Потом его мать к нам приходит — с ребенком посидеть, пока я гулять буду. Ну а он тем временем хумус для фалафеля делает. Ему-то ведь это в сущие гроши обходилось, буквально в гроши. А деньги в кассу так и сыпались.
Куда ни приду, люди сразу работать перестают, шутят со мной, про беды свои забывают. Мечтать начинают, чтобы у них тоже все, как у меня, было. А что? Разве это плохо? Вот, например, когда я перед девчатами своими вещицами хвасталась. Да им же от этого только лучше было. Я им, как говорится, закиснуть не давала. Как покажу им какую-нибудь новую вещицу, которую из города привезла, — так они тоже у Бога просить начинают, чтобы он им такую же дал. И глядишь — через месяц, через полгода, ну, самое большее, через год, у них тоже что-нибудь такое появляется. А они и рады. Да и мужики наши опять же. Как прослышат, что Масуд мне что-то купил, — тоже подкапливать начинают. Чтобы женам своим тоже что-нибудь этакое подарить.