Словом, пока ехали за жерновом, Гариб окончательно убедился, что самое подходящее для него занятие — быть мельником, как дядя Машдислам…
Но жернов-то не ждал его, не лежал готовенький. Крыша обрушилась, завалилось все, хорошо еще, дежа выручила — накрыла, уцелел под ней камень; выяснилось это, правда, лишь тогда, когда они, добыв в деревне лопаты, часа четыре провозились в развалинах… Откопали, присели на бережке, закусили, потом взяли две крепкие доски, положили, дядя Мирали уже стучал клюкой по жернову и, не выпуская изо рта трубку, похваливал покойного армянина-каменотеса.
Не иначе, сам бог помогал Гарибовой затее. А так — с чего бы дяде Мирали в eго-то годы с утра до вечера крутиться на мельнице? Он даже к начальству ходил — пускай, дескать, будет по закону — скажут еще потом, что Гариб самочинно все устроил.
Дело мельничное дядя Мирали понимал до тонкостей. Не успевал Гариб наладить одно, дядя Мирали указывал ему на следующие неполадки. Дом его был в пяти шагах, но старик другой раз и поесть туда не ходил — с собой приносил. Ну, и понятное дело, первая мука, смолотая новым жерновом, была из того ячменя, что дядя Мирали купил для своих кур.
День этот был для Гариба, может, самым счастливым в жизни. Сусанбер пришла с утра пораньше; убрала старую мельницу, как невесту: стены были уже побелены, окна и дверь покрашены, она все вымыла, подмела земляной пол, табуретку принесла, цветок в горшочке поставила… Точь-в-точь как у покойного дяди Машдислама, кошма на полу, самовар… Гариб даже нарочно не провел электричества, а добыл старую керосиновую лампу и повесил ее на толстый, бог знает с каких пор торчавший в стене гвоздь. Он пил чай, а дядя Мирали сидел на табуретке и попыхивал трубкой. Крутился мельничный жернов… И у Гариба перед глазами на кошме, кроме самовара, сахарницы и двух стаканов, лежал четырехугольный кусочек солнца размером в оконный проем; солнце лежало на полу старой мельницы, чистое и очень свежее…
Ячменную муку дядя Мирали в тот же вечер ссыпал в мешочек и понес домой, чтобы, смочив, скормить ее курам. На следующий день Гариб впервые за все это время пошел в деревню — самолично известить односельчан, что мельница уже на ходу.
В чайхане сидели все те же, что всегда. Несколько человек, как обычно, — у доски с нардами. Поскольку Гариб не был тут целую неделю, то с каждым поздоровался за руку. Потом подошел к самовару, окинул всех взглядом и торжественно объявил:
— Мельница на ходу! Можете завозить зерно.
Смех грохнул так дружно, что у Гариба глаза на лоб полезли.
— Чего это вы гогочете?.. — растерянно пробормотал он.
— Говоришь, зерно везти?.. Ты в каком веке живешь-то, парень?
В смятении Гариб бросил взгляд на Гариба. Потом на Кулу-Песмиса: неужели смеются? Гариб не смеялся, а Кулу заливался вовсю.
— Эй, Песмис! Когда это ты, сукин сын, смеяться выучился?!
— Ты научишь! — сквозь смех выкрикнул Кулу. Вытянув шею, он, как индюшка, клекотал горлом. И впрямь, сучий сын, на Гарибе тренироваться решил!..
— Ну что ж, смейтесь давайте… — не глядя ни на кого, произнес Гариб. И, чтоб не дать волю рукам, повернулся и вышел на улицу. Жена в хлеву доила корову.
— Сусанбер, ради бога, где у тебя те деньги, за шелкопряда?
— Где же им быть — дома… — сказала жена. И грустно улыбнувшись, добавила: — Никак совесть заела, решил в Ленинград везти?..
— Пшеницы куплю! — сказал Гариб. Вспомнил, как по-индюшачьи заливался смехом Кулу, и изо всей силы пнул ногой дверь хлева.
— Господи, да на что тебе пшеница?!
— Смолоть хочу и продать. Пусть попробуют, какой вкус у хлеба! Все зерно повезут!
Пшеницы было сорок мешков, по шестьдесят килограммов каждый, и, въезжая в Бузбулак на машине дарыдагского колхоза, Гариб размышлял о том, как все изменилось: такой стал дешевый хлеб. Он хоть и не пережил войны и настоящего голода не знал, но хорошо помнил время, когда с хлебом было туговато. А сейчас он за половину вырученных женой денег купил целый грузовик пшеницы. Грузовик!.. За каких-нибудь пятьсот рублей. А пшеница!.. Зерно к зерну, семенная. Если б поторговаться, и еще уступили бы — у них в Дарыдаге от позапрошлогодней амбары ломятся.
Считая, что сидеть на хлебе — грешно, Гариб пристроился на кабинке, зацепился ступнями за доски борта. Машина уже подъезжала к Бузбулаку. «Ладно, поглядим сейчас… Узнаете, кто чего стоит!» Наклонившись к шоферу, Гариб попросил его медленней ехать мимо чайханы, уселся поудобнее и запел… Но до чайханы машина не дошла. Возле правления, подняв руку, стояли два человека: один был из госконтроля, другого Гариб не знал.
Гариб бросил взгляд на чайхану: у входа толпился народ, все глядели сюда, в его сторону…
Гариба посадили в другую машину, грузовик с зерном тоже отправили в район.
Дней через пять в бузбулакском клубе состоялся открытый суд. Но суд был только так, «для галочки». Потому что все это время дядя Мирали каждый день с утра уезжал в район, а к слову его прислушивались, как-никак трое сыновей на войне погибли… В Бузбулаке известно было каждое словечко, сказанное дядей Мирали в райкоме, в суде, в госконтроле. Знали даже про завитушку, похожую на рыбью голову, которую (по причине малограмотности) поставил вместо подписи дядя Мирали, подтверждая, что берет Гариба на поруки…
При всем том клуб был полон (большинство, конечно, пришло на суд поразвлечься). Сусанбер тоже была здесь — сидела в уголке, пристроив по обе стороны ребятишек. Дядя Мирали то и дело ободряюще поглядывал на Гариба — не бойся, мол, все в порядке, сейчас выпустят. А Гариб время от времени бросал взгляд на Сусанбер и тихонько покачивал головой: он был уже в курсе дела.
После суда они с дядей Мирали вышли из клуба вместе. Погода была самая что ни на есть весенняя. За те дни, что Гариб отсутствовал, повсюду расцвели и абрикосы, и алыча.
Гариб шел, смотрел на цветущие деревья и думал: нет, не годится. Потому что, сидя в тюрьме, пришел к твердому убеждению: ничего нет на свете глупее, чем такая вот, не по времени, весна; не начнись весна этот год так рано, ничего, может, и не случилось бы.