— А где орден? Орден надо в водке искупать, дольше будет носиться, — заявил хозяин. Альберт Иванович конфузливо взмахнул рукой — мол, что вы, ребята! Однако все трое чокнулись и выпили — каждый со своими мыслями.
— Знал бы я, что ты в Кремле будешь с самим императором компанию водить… — заметил Борис Андреевич, подливая «свежей» анисовки.
— И что тогда? — заинтересовался Альберт Иванович.
— Как лицо, которое это прямо задевает, я поручил бы тебе у него выяснить: почему только-только спохватился он насчет задержек зарплат и пенсий? Срам этот задвинул бы россиян на полку не вчера и даже не год тому. А тут вдруг здрасьте, пожалуйста, — и комиссия, и программа, и личный контроль.
Альберт Иванович меланхолично улыбался, делая вид, что он занят выбором закусок.
— Типично популистское решение, — брезгливо поморщился Леонид Михайлович. — Правда, я терпеть не могу это новомодное словечко. За такими, обычно, скрывается нищета философии. Ну да — с волками жить… Выборы на носу, вот король и вся королевская рать и засуетились…
* * *
Раздался дверной звонок и через минуту в комнату, где сидели друзья, впорхнула Асенька. Борис Андреевич, встретивший ее, и Леонид Михайлович смотрели на девушку, разинув рты. Перед ними была совсем другая Асенька. Парижская шляпка, лондонский костюм, римские туфли.
— Надеюсь, я своим вторжением не смешала ваши карты, господа? — голос был бархатный, глубокий, завораживающий. — Не нарушила ли я ненароком ваш отдых? Не перепутала час, который вы мне назначили, любезный Борис Андреевич?
И она посмотрела на свои элегантные часики: «Четверть восьмого. Или что-то не так?»
— Что вы, что вы, Асенька! — воскликнул хозяин, поправляя съехавший чуть в бок галстук и одергивая пиджак. — Все очень так. Просто… вы сейчас выглядите… как бы это точнее выразиться…
— Как Синдерелла, надевшая хрустальные башмачки, — дополнил друга Леонид Михайлович. Альберт Иванович меланхолично усмехнулся: «Чего же вы хотите — женщина, извечная загадка бытия».
— А я и есть Золушка, — отвечала Асенька, усаживаясь на поспешно предложенный хозяином стул. — С утра до вечера черепки да кастрюльки, уборка да мойка. А хрустальные туфельки — о них грезится только разве что во сне.
— За даму, присутствующую за этим столом… — предложил, поднимая свою рюмку, Борис Андреевич и хотел было продолжить, но его восторженно дополнил Леонид Михайлович: «И воистину прекрасную во всех отношениях». Мужчины встали, и Асенька церемонно и грациозно чокнулась с каждым.
— Не хватает музыки, музыку хочу, — усаживаясь, негромко потребовал Альберт Иванович.
— Всенепременно и сей же момент, — откликнулся хозяин. И, обращаясь к Асеньке, спросил: — Что бы вы желали услышать?
— У меня два любимых композитора, — рассеяно ответила она, небрежно разглядывая деликатесные закуски.
— Разрешите полюбопытствовать, кто именно?
— Антонио Вивальди и Сергей Прокофьев.
— Пардон, вас в этих мэтрах влечет что-то конкретное? — с напускной серьезностью поинтересовался Альберт Иванович.
— У Вивальди превосходны скрипичные концерты. Помните «Времена года»? — так же рассеяно отвечала Асенька. Но по мере того, как она говорила, заметно оживилась, стала даже слегка жестикулировать руками.
— И оперы. У Прокофьева… «Любовь к трем апельсинам», «Каменный цветок», кантата «Александр Невский», Пятая симфония. А если по правде говорить, я люблю его всего: «Петя и волк», «Война и мир», «Ромео и Джульетта»…
— Как кстати! Вы знаете, на прошедшей неделе приятель привез мне из Парижа новый компакт-диск, — сообщил Борис Андреевич, — с фортепьянными шедеврами Сергея Сергеевича в бесподобном исполнении самого маэстро.
Прекратилось жевание и глотание, все погрузились — кто воистину, кто притворно — в божественный ручеек, водопад, океан музыки. «Музыку знает. И, видно, любит, — думал Борис Андреевич, изредка бросая быстрый взгляд на Асеньку. — Знания можно приобрести. И о композиторах пикантные сплетни и сведения на уровне кроссвордов и шарад выискать в популярных брошюрках. Вот любить музыку научить невозможно».
Через полчаса засобирался уходить Альберт Иванович. Недолго после его ухода посидел и академик.
«Что же мне с ней делать? — весело думал Борис Андреевич, возвращаясь от дверей. — Она ведь лет на двадцать пять, а то и все тридцать младше меня. И чертовски хороша. И, похоже, не совсем официантка — в нашем обычном, мужичьем понимании. Впрочем, оно, конечно, — какая барыня не будь…»
Асенька, скинув туфельки, сидела на диване, поджав под себя ноги. «А он милый, — думала она, разглядывая хозяина с доброй улыбкой. — И вовсе не старый. Седина его даже, напротив, молодит». «Прелесть какая девочка, — вздохнул Борис Андреевич. Вздохнул, вспомнив покойную супругу свою, несравненную Ольгу Александровну. — Оленьку отдаленно напоминает. И взглядом, и улыбкой, и — почти неуловимо — манерой держаться. Я-то, я-то, старый хрыч, на такую лапочку губы свои выцветшие раскатал».
— Асенька, расскажите что-нибудь о себе.
— Что же рассказать? Родилась в Хабаровске. Папа был военный. Кидала нас гарнизонная судьба из Прибалтики в Заполярье, из Средней Азии в Закавказье. После Киева — Москва. Ломоносовский, филология. С третьего курса пришлось уйти, в автокатастрофе погибли папа и мама. Я сидела на заднем сиденье, отделалась ушибами, легким сотрясением. Пять лет тружусь ни ниве общепита. Ординарная среднестатическая биография, — она печально усмехнулась.
— А почему вы решили, что я достоин вашего внимания?
— Вы как-то читали у нас обзорную лекцию о поэтике лермонтовской прозы.
— Скажите! Я и запамятовал. Поди, лет десять минуло с тех пор.
— Знаете что? Давайте танцевать.
Асенька встала, протянула руку Борису Андреевичу.
— Что же мы будем танцевать?.. — спросил он, удивленный неожиданностью ее предложения. — Краковяк? Вальс? Польку?
— А разве это имеет значение? По-моему, и музыка сейчас не имеет значения. Просто есть вы и я. И да здравствует все хорошее! И долой все плохое!
Они вошли в просторную гостиную и зашагали, запрыгали, закружились в придумываемых ими самими тут же неординарных, экстравагантных па. Со стороны это наверняка выглядело по меньшей мере забавно, даже смешно. Но они не думали об этом. Борис Андреевич внутренне восхищался изяществом и тактом, с которыми Асенька увела его от очередного приступа меланхолии.
Они танцевали долго — то в быстром темпе, то замедленно; говорили о малозначимых пустяках, и вдруг он без интонационных выкрутас продекламировал ей экспромтом небольшое, но вдохновенное эссе о трагедиях Эсхилла, о его неувядаемой трилогии «Орестея», о превращении неистовства возвратившегося из Трои Агамемнона в примирение людского страдания с божественными силами. А богатство языка! А глубина и широта мышления! Достойным соперником можно считать, пожалуй, лишь Вильяма Шекспира. И это за всю историю человечества.
Потом он силился и не смог вспомнить, почему именно Эсхилл стал предметом его красноречивого экскурса в область античного искусства; видимо, его собеседница коснулась каким-то образом глубокого кризиса современной драматургии; так или иначе, внимала она его монологу пристально и безмолвно. Закончив говорить, Борис Андреевич испугался, не заговорил ли он гостью вконец.
— Извините, Асенька, я разболтался изрядно, — виновато улыбнулся он. — Вы тут посидите минуту-другую, а я сейчас придумаю чего-нибудь горяченького. Соловья баснями не кормят.
* * *
С этими словами он исчез на кухне. Когда же вскоре вернулся, неся в руках аппетитно дымившуюся и пахнувшую пряностями кастрюлю, наполненную лангустами, в гостиной никого не было. Он недоуменно огляделся и тут заметил на ближнем к нему столике лист бумаги. Нахмурившись, он поставил кастрюлю на пол, взял лист, стал читать: «Милый Борис Андреевич! Извините, что ушла по-английски. Меня саму коробит любое проявление хамства, пусть даже скрытого под джентльменской вуалью. Но я ни жестом, ни словом, ни взглядом не хочу испортить трогательно рыцарского, светлого вечера. Свидание с радостью ныне более хрупко, чем старинный фарфор Китая. Ася». Борис Андреевич прочитал записку дважды. Усевшись на диван, он откинулся на спинку, закрыл глаза. Давно не испытанная жаркая, приятная истома вдруг охватила все его существо. «Свидание с радостью, — бились в его сознании слова. — Свидание с радостью. Эх, видно, с возрастом истончается, исчезает одно из главных человеческих украшений — нежность, инкрустированная добротой. А уходят нежность и доброта — и обнажается в человеке зверь. И никаким эссе его не прикроешь. И почему только не дал ты мне детей, Господи? Кого-нибудь, ждущего моей нежности и доброты…»