Закончилось все как в сказке, по закону чуда. Ханыга вдруг оторвался от него и улетел. А к позорно поверженному Игорю склонился мужик с рыжеватой бородкой и усами, в потертом джинсовом костюме.
— Жив?
— Вроде…
— Вставай! — И подал руку.
Ханыгу Игорь увидел в канаве-обочине. Он уже стоял на ногах и оттуда, снизу, беззлобно грозил им обоим пером.
— Топай! — прикрикнул на него мужик, и тот послушно потопал вдоль обочины в сторону перрона. Мужик пошарил в карманах, достал платок, не шибко свежий, и принялся перевязывать Игорю ладонь.
— Как же ты поддался, — ворчал он, — с виду не хиляк. Повезло, что мне в кусты приспичило.
Теперь Игорь присмотрелся к нему и определил, что не «мужик». Лет, во-первых, не более тридцати, интеллигент, в том не ошибешься, наверняка дачник. Чуть отдаль увидел битком набитую хозяйственную сумку, отнюдь не брошенную второпях по причине срочного спасения погибающего, но заботливо прислоненную к телеграфному столбу. И в том усмотрел некую исключительно положительную характеристику своего спасителя, чему даже позавидовать можно, если сформулировать…
— Глубокий порез. В больницу бы надо. Ты здесь живешь или как?
— Никак. Тоже в кусты приспичило.
— Спасибо, что напомнил.
Повертев шеями, оба обособленно друг от друга пообщались с кустами одичавших акаций.
— Больницы здесь нет, это точно. Медпункт, может, и есть, но где? — Не слишком доброжелательно покосившись на Игоря, проворчал: — Ну, ладно, пошли ко мне, йод и бинты где-то должны быть. Один вопрос и чтоб без обиды. Что не блатной, сам вижу. А вот на домушника похож…
Подумать только, за вора приняли, а он и не обиделся, головой помотал, бормотнул невнятно.
— Вроде как бичую. Временно. В институт провалился.
— А, вот так! Понятно. Сочувствую. Для молодого советского человека истинная трагедия.
Юморок Игорю не понравился.
— А для несоветского праздник, что ли?
— Возражение принимается. — И руку протянул. — Аркадий. — Спохватился, вспомнив о ранении, по плечу хлопнул. — Игорь, значит? Или Игорек? Нет? Ну и добро! Пошли!
Долго петляли проулками. Игорь плелся сзади и чувствовал себя приблудной немытой дворнягой. После затяжных октябрьских дождей в первые дни ноября словно лето вернулось. В тени двадцать, на солнце — хоть загорай. И было то очень кстати. Свой плащ Игорь по пьянке где-то так замазутил, что носить его можно было исключительно ночью, ибо ночью не только все кошки серы, но и все плащи, будь они многажды замазучены. Пиджачок же был еще ничего, хотя выборочно тоже приобрел оттенки, текстильщиками не задуманные. Теперь вот брюки испохабил. Если б стирануть в холодной воде, спасти еще можно.
От дачных гнезд пахло уютом и житейской устойчивостью. То слева, то справа с дачных заплотов на тропу свисали гроздья черноплодной рябины, отчего-то не востребованные хозяевами участков. Собаки добросовестно отрабатывали свои служебно-сторожевые пайки. Над головой вороны выясняли свои вороньи отношения. Дачники копошились в земле. Дети качались на качелях и в гамаках. А солнце в небе щедро освещало и освящало мир живущих, в котором Игорь чувствовал себя явившимся из мира теней — вот уж обидно-то! И послушное ковыляние за внезапно объявившимся доброжелателем казалось куда более унизительным, чем дни и месяцы бичевания, потому что — захотел и забичевал. Хочу — живу, хочу — помираю. И ничьи пятки перед глазами не мелькают. А сейчас вот, как головой ни крути, в метре стоптанные кеды шарк-шарк, и в ритм их шарканью пульсирует боль в порезанной ладони, да все сильнее и сильнее, и кровь через платок тоже, кажется, капает ритмично на вязки-шнурки запыленных штиблет.
Дачка оказалась не ахти какая, а хотелось, чтоб была именно «АХТИ!», тогда можно было бы возгордиться пролетарством и спокойным презрением откликнуться на прихоть барского милосердия и тем сравняться и сохранить достоинство. Но и домик, к которому они, наконец-то, притопали, и крохотный палисадник, аккуратно огороженный пилорамными отходами, и крылечко со следами недавнего и не шибко профессионального ремонта — короче, вся картинка словно мордой о плетень тыкала и укоряла, что, мол, вот тоже не при излишках люди живут, но до скотства не опускаются. Аркадий забарабанил в дощатую дверь, она раскрылась, и появился еще один, такой же при бороде, только без усов и темномастный. Увидев за спиной Аркадия чужого, округлил и без того шароподобные зенки.
— Со мной. Подробности письмом, — сказал Аркадий, пропуская Игоря вперед. И тут же в сенях с откровенной торопливостью завернул его от входной двери в бездверную застекленную террасу. Усадил на топчан — скамейку и попросил-приказал чернобородому отыскать на какой-то хозполке аптечку. Потом они оба, мешая друг другу, обрабатывали рану йодом, категорически запретив Игорю стонать и «рожи корчить», неумело перевязывали ладонь, израсходовав столько бинта, что его хватило бы на полную санизоляцию обеих рук. Притом будто так, между прочим, устроили сущий допрос на предмет биографии. Особенно изощрялся тот, другой — Илья, все с какими-то подковырками, и Игорю приходилось не просто отвечать, но и словно оправдываться в чем-то, что-то доказывать, что он вовсе не такой-то и не такой-то, в общем, что не чемодан. К концу перевязки-допроса Игорь заподозрил, что нарвался на тайных сектантов, но эта догадка и успокоила его. Сектанты — это ж дурики. Чего доброго, вербовать начнут, можно покочевряжиться и отвалить — ни один нормальный человек не клюнет на ихнюю блажь. Эта мысль не только вернула ему чувство уверенности, но даже вооружила ощущением некоторого превосходства перед его опекунами, и когда, закончив перевязку, Аркадий, прищурясь, сказал многозначительно: «Ставлю один против ста, что мы хотим опохмелиться!» — Игорь хотя и содрогнулся нутром, аж в горле запершило от жажды, ответил, тем не менее, наидостойнейше.
— Гони сотню. Проиграл.
Илья же хихикнул, ткнул Аркадия в лоб выгнутым указательным пальцем, произнес: «Умом Россию не понять!» Засуетился: «А чего мы, собственно, здесь-то! Пошли в избу». Так, словно по ошибке остановились на террасе! Но в общем-то правильно сделали. Весь пол забрызган кровью, ее изрядно вытекло, жутковато даже.
Когда вошли, наконец, Игоря постигло разочарование. На неубранном с утра столе торчала недопитая бутылка водки, а между столом и обшарпанным сервантом — сетка с бутылками. Сектантами не пахло. На том же столе, правда, книжка раскрытая, на другом столе, что у окна, пишущая машинка и листы бумаги, и еще книги где попало. По сути, вся изба из одной комнаты. Посередине печь. Диван и раскладушка, старые стулья, выцветшие и потрескавшиеся обои на стенах, закопченный потолок, особенно над печкой. В простенке между окнами большая фотография угрюмого бородача. Игорь осмелился продемонстрировать осведомленность, кивнул на фотографию, буркнул небрежно: «Хемингуэй?» Мужики хохотнули, Илья сказал: «Солженицын». И прищур, дескать, ехала деревня мимо мужика. Задетый тоном, Игорь словно на вызов ответил.
— Это который сперва здесь упаковался, а потом удрал на Запад?
— Исключительно объемная информация, — грустно сказал Аркадий, а Илья перекосился.
— Ну, суки же, а! Ну, суки!
— Неправда, что ль? — не без злорадства спросил и в отместку обоим им тоже прищур. — Подумал, вы сектанты, а вы антисоветчики, да?
— А что хуже? — это Аркадий, но не всерьез, а, скорее, чтоб тему закрыть.
— Мне без разницы. — Раненой рукой махнул и от боли искривился.
— Не маши рукой на антисоветчиков, — посоветовал Илья. — Садись куда-нибудь и стони от боли, как положено раненому. Мы же будем ходить кругами, сочувствовать и готовить обед. Устраивает такая диспозиция? Ты гегемон, а мы два сраных интеллигента, Аркаша лирик, я физик. А тот, — на фотографию, — подлый наймит мировой буржуазии. Однако ж, полагаю, тебе, политическому девственнику, сия мерзкая компания не опасна?
— Слушай, ты, физик, — это опять Аркадий, — загони свою желчь обратно в пузырь и дуй за водой.
Рука и вправду разболелась, хоть охать начинай. Прошел в комнату, сел напротив фотографии врага народа, смотрел — никаких эмоций. Зато вспомнился праведник отец, вернувшийся с очередного закрытого партийного собрания. Любил он эти, закрытые. Всякий раз приходил домой в душевном подъеме и с загадочностью во взоре, с повышенной снисходительностью к жене, мещанке-бытовичке, с усиленной требовательностью к детям-шалопаям, к сыну особенно. Девка есть девка, к тому же мала еще, но уже ленива и легкомысленна…
С последнего закрытого пришел по брови полный возмущения в адрес как раз этого самого, что на фотографии. Как посмел он, паршивец, порочить, клеветать! Ему — нате то-то и то-то, что душенька пожелает, дачи, машины, квартиры, а он… И берутся же откуда-то такие, ведь не один уже, расплодили нечисти в Москве и цацкаются. Мать всей своей небогатой мимикой изображала единомыслие и страстное сочувствие отцовским тревогам, этой ее душевной напряги хватало, чтоб достойно выдержать испытующие взгляды своего идейного мужа, когда же он взглядом переключался на другого члена семьи, она мгновенно расслаблялась и опять превращалась в добрую хлопотунью, каковою и была на самом деле.