Ознакомительная версия.
Так вот, вымытая Аллочка сидела на бортике, сердечно предложив мне помыть, если я хочу, в ее воде ноги. Я очень хотела, но у меня были дырявые чулки, поэтому я постеснялась разуваться.
– Как хочешь, – добродушно сказала Аллочка. – Я тебе должна сказать, что Генька мне надоел до смерти…
Дело в том, что Геня уже прошел два этапа познания жизни и любви – живое созерцание и абстрактное мышление – и диалектически перешел к практике. Он сказал Аллочке, что женится на ней, как только она окончит школу. Он заканчивал на год раньше. В ту минуту, когда мы сидели на бортике ванны, Геня вовсю штудировал справочник для поступающих в вузы, а так как он не мыслил себя без Аллочки, то каждую новую идею института он обсуждал с ней. И, как говорят теперешние молодые, «достал» Аллочку. Девочка с другим характером могла, например, раз и навсегда сказать, что она думает обо всем этом, но Аллочка, завернувшись в теплый толстый халат, просто тихонько жаловалась, потому что никого не могла словом обидеть. Даже надоевшего Геню. Единственное, на что она решилась твердо, – обмануть его. Сказать, что она тоже поедет учиться в Москву, а самой оказаться совсем в другом городе. С меня было взято честное слово комсомольское и под салютом всех вождей, что я ее не выдам.
Последний Генин год в школе был годом всеобщих превращений. Неисповедимыми путями народ пронюхал Аллочкино отношение к постоянному поклоннику, хоть была она, как всегда, и вежлива, и тактична. Геня по-прежнему носил за ней ее портфель, а когда она растянула связки на физкультуре, возил ее в школу на детских саночках. Только теперь все поменяло свой знак. Раньше это вызывало восхищение, а сейчас Геня прочно попал в придурки, за ним намертво закрепилось, что он человек без гордости. А какая цена человеку без гордости? Ноль!
Ничего он не видел, ничего он не слышал, ничего не понимал. Более того, он чуть не спятил совсем, решив остаться на второй год в десятом и таким образом подождать Аллочку. И тогда мама его очень сильно на него закричала. Она кричала в самом людном и популярном в городе месте, возле водоразборной колонки, и ее слушали другие матери и учителя тоже, пригнувшись под тяжелыми коромыслами. Все они осуждающе качали головой, и в такт этому качанию осуждающе плескалась вода в ведрах под фанерными кружочками.
– Да что я, вечная? – кричала Генина мама. – Мне еще младшую подымать, у меня каждый год по пальцам посчитан… Я их направлю – и за бугор (за бугром у нас было кладбище). Мне этой жизни хватит, наелась досыта… Что он к ней, к Найденовой этой, мылится, дурак? Кто ж ее за него отдаст? Объясняю ему, придурку, объясняю… А он как порченый… Я и бабку к нему приводила, и волос мы его стригли и палили… Ничего! Люди! Бабы! Раньше времени из-за паразита уйду за бугор, помяните мое слово!
И люди взялись за Геньку, заставили его закончить школу вовремя, а когда наступил срок, уехал Геня в Москву.
Так подробно я больше не могу рассказывать эту историю, пошла она потом перед глазами урывками.
Приезжал Геня из Москвы на Седьмое ноября, на зимние каникулы, на майские праздники. Торчал под дверью нашего десятого, конвоировал Аллочку домой.
Он не знал, что Аллочка тоже выбирала город. Отпала, естественно, Москва. Потом Ленинград и Харьков, как лежащие по одной дороге. Прельщала раскинувшаяся совсем в другой стороне Одесса, тем более что в Николаеве – от Одессы рукой подать – жила тетка Аллочки, очень обязанная чем-то белозубому Аллочкиному отцу. Имелось в виду, что из чувства благодарности тетка не менее чем раз в месяц будет приезжать в Одессу, стирать Аллочкино белье и привозить домашнюю еду. Геня ничего этого не знал. Он выбрал в Москве институт для Аллочки, который был ближе всего к его институту. Кажется, это был полиграфический.
Геня вытянулся за этот год, стал очень сосредоточен, напряжен. Видимо, состояние возникшей внутренней твердости потребовало и изменения имени. Теперь он представлялся не Геней, а Геной. Было сначала непривычно, а потом закрепилось – Гена так Гена.
Летом не успел он приехать из Москвы, а Аллочку уже увезли в Одессу папа и мама. Горбатенькая Глаша блюла интересы семьи и давала Гене противоречивую информацию. То Аллочка в Киеве… А может, в Ростове… А может, в Ставрополе… Мало ли у нас городов, где можно учиться?
Мы тоже все разъехались, всем было не до Гени-Гены. У всех начиналась собственная биография. И начиналась она трудно, потому что мы все были дети оккупированной территории. Родители боялись за нас, доставали нам какие-то справки, доказывающие, что на нас, восьмилетних, семилетних, в сорок первом не было вины, хоть и не подали нам поезд и не увезли подальше от этой проклятой оккупированной территории.
Встретились мы с Геной уже в Москве, случайно, в метро на «Маяковке». Он быстро слизывал мороженое, чтобы идти к поездам. Тихие, скромные провинциалы, мы чтили все московское, тем более метровские правила.
Генка очень обрадовался мне, а я ему – нет. Он же не знал, как мы его презирали последние два года. Лично во мне это презрение выросло просто до нечеловеческих размеров. Мне тогда казалось, что нет ничего выше гордости. Нет, есть, конечно… Родина… Единственный великий человек… А такая вот ползучая, по-собачьи преданная любовь – тьфу!
Господи! Благослови ту встречу на «Маяковке». Какая бы я была, не будь ее у меня?
– Что ты имеешь от Аллочки? – спросил Генка, заталкивая в рот остатки вафельного стаканчика. – Она мне совсем не пишет… Я рвану к ней, пожалуй… Черт с ним, с институтом…
– Ты ей не нужен, Генка, – ответила ему я… – Мы тебя все презираем… Ты бегаешь за ней как собака… Где твое самолюбие? Ей что, от тебя бежать во Владивосток? Ты соображаешь, как ведешь себя? Где твоя комсомольская совесть?
Наверное, вафельный стаканчик перегородил Генкино горло, потому что из него пошел сначала хрип, а потом рык… Он багровел у меня на глазах, и я даже слегка испугалась, не умрет ли он от моих справедливых слов? Пришло даже некоторое сомнение, правда ли, что правда – бог свободного человека, как было записано у меня в блокноте мудрых мыслей? Но Генка не умирал, просто в нем естественно и, может быть, первый раз в жизни рождался гнев. Гнев против хамства, демагогии, этого разухабистого права судить, и рядить, и вякать, когда тебя не просят…
– Ты что? – сказал он хрипло и тихо. – Ты что в этом понимаешь? Ты о чем судишь, кретинка? Тебе ж не дано это понять… Скажи, тебя хоть раз кто-нибудь проводил домой? А ты сама хотела за кем-нибудь пойти? Корова ты яловая… – И он ушел от меня, как-то вихляя, будто его подбили, а я просто с места тронуться не могла. Он рассек меня своими грубыми словами пополам, и из меня вывалилась вся моя требуха. Я стояла пустая-пустая, и первое, что во мне возникло, было ощущение абсолютной Генкиной правоты и абсолютной собственной ничтожности. Я посмотрела, что мне запихнуть в себя обратно, но ничего достойного в вывалившихся из меня вчерашних доспехах не увидела. Мне было стыдно. Я вполне ощущала себя коровой, не яловостью помеченной, а тупостью и идиотизмом жвачного животного. Потом мне стало жалко корову, потому что я себе виделась хуже.
Может, со стороны весь наш разговор с Геной и не выглядит так землетрясийно, но кто знает, когда в нас что пробуждается? Только когда я все-таки вышла из метро, улица Горького была расположена иначе, чем я представляла себе. Она просто шла в другую сторону.
Хватит обо мне, потому что не обо мне речь. Просто девчонку ткнули носом, и она, слава богу, что-то поняла… А могла ведь и не понять… Страшная вещь это – не понять то, что нужно…
Потом пришло письмо от мамы. Она писала, что Аллочка собирается замуж за моряка, и «надо же растить и растить ребенка, чтоб он такое родителям устроил! Неужели для того мы дочек учим и одеваем, чтобы они на первом курсе выскочили замуж? Куда он денется, этот замуж? Никуда. А прежде нужна платформа, чтоб на ней стоять, а не нате вам, пожалуйста, муж…».
Ни капельки мою маму не волновала судьба Аллочки, бедная моя мама, мыкавшаяся в шахте «на поверхностных работах», как она уточняла, дабы повысить цену своей неженской рабочей профессии, люто ненавидела всю семью Найденовых. Это, в сущности, была классовая ненависть – нищеты к достатку. И Аллочка ей в отличие от всех не нравилась. «Чурка с глазами» – так она ее называла. Письмо ко мне имело совсем другой – остерегающий – смысл. А вдруг и я возьму и выйду на первом курсе? Зачем же она горбится? Ведь образование – единственный шанс моего спасения от шахты, тяжелой работы, беспросветности. Мама очень за меня испугалась. Аллочка же не писала ничего.
На зимние каникулы мы все свиделись. Высоченный моряк с неистребимым одесским акцентом рассказывал какие-то глупые истории, Аллочка много хохотала, мама ее громко хрустела пальцами, Глаша плакала, а Гена… Гена сидел и молчал.
С какого-то момента жизни время ускоряет свой бег. И пропадают длинные утра и замедленные вечера, и только понедельники начинают отстукивать особенно нахально… Видно, это право они присвоили себе с вечно наивного человеческого желания попытаться начать все сначала. С первого нового дня… А ведь начала нет… Все изначально, испокон веку начато… И раскручивается жизнь по давно ей известному маршруту-плану, и ничего в ней не изменить… По этому плану и уехала Аллочка с моряком. Накануне их отъезда Гена вызвал ее из дома, Аллочка умолила меня постоять невдалеке, потому что «ей не хочется оставаться с ним наедине». И я стояла так, чтобы меня видела она и не видел он.
Ознакомительная версия.