Все здесь и сейчас, плодитесь и размножайтесь. У них грубые лица и крепкие челюсти. Они разделывают жен на купленных в кредит матрасах, раскладывают их добросовестно и неутомимо после обильно приправленной специями пищи, которая варится и жарится в больших котлах. Они зачинают ангелоподобных младенцев. Они провожают субботу и встречают ее с первой звездой. Так поступали их деды и прадеды. Вот женщина, вот мужчина, — треугольник основанием вниз накладывается на другой, вонзающийся острием в землю. Ее основание вселяет уверенность в меня. Она становится на четвереньки, поблескивая замшей бедер и пульсирующей алой прорезью между, — соединенные, мы напоминаем изысканный орнамент либо наскальный рисунок, — мне хочется укрыться там, в их бездонной глубине, и переждать ночь.
Комната, в которой я живу, заполнена призраками. Говорят, не так давно здесь жила русская женщина, проститутка. Все местное ворье ошивалось у этих стен, — на продавленном топчане она принимала гостей, всех этих йоси и хескелей. Переспать с русской считалось доблестью и хорошим тоном. Низкорослые, похожие на горилл мужчины хлопали ее по заду и кормили шаурмой, и угощали липкими сладостями ее малолетнего сына, маленького олигофрена, зачатого где-то на окраине бывшей империи, и совали шекели в ее худую руку. Женщина была молода и курила наргилу.
Я слышу хриплый смех, вижу раскинутые загорелые ноги. По субботам она ездила к морю и смывала с себя чужие запахи, потом долго лежала в горячем песке, любуясь копошащимся рядом уродцем, и возвращалась к ночи, искривленным ключом отпирала входную дверь и укладывала мальчика в постель. Обнаженная, горячая от соли и песка, курила у раскрытого окна — что видела она? лимонное дерево? горящую точку в небе? мужчин? их лица, глаза, их жадные, покрытые волосами руки? Наверное, ей нравилось быть блядью. В этом сонном городке с бухарскими невестами и кошерной пиццей, с утопающими в пыли пакетами от попкорна и бамбы. Иногда она подворовывала в местном супермаркете, так, по мелочи. Нежно улыбаясь крикливому румыну в бейсболке, опускала в рюкзак затянутое пленкой куриное филе, упаковку сосисок, банку горошка, шпроты, горчицу, палочки для чистки ушей, пачку сигарет. Мальчик канючил и пускал слюни. С ребенком на руках и заметно округлившимся рюкзаком выходила она из лавки. Мадонна с младенцем.
В Тель-Авиве ей, можно сказать, повезло. Маленький горбун встретился на ее пути, на углу Алленби-Шенкин, — искусство, омманут[6], — закатывая глаза, пел марокканец из Рабата жилистой гортанью, повязанной кокетливым платком. О, он знал толк в красоте, в цвете и форме, объеме и пропорциях. Искусство для него было — фотокарточки с голыми девушками в разнообразных сложных позах, женщина была для него диковинным цветком с наполненной нектаром сердцевиной. Установив мольберт посреди офиса, крохотной комнатушки в полуразрушенном здании на улице Левонтин, он наслаждался искусством. Над каждой позой работал часами, словно скульптор, — разворачивая модель покрытыми старческой гречкой костистыми руками, — приближая напряженное лицо, задерживая дыхание, наливаясь темной кровью. Он не набрасывался на истомленную ожиданием жертву, о нет, скорее, как гурман в дорогом ресторане, наслаждался сервировкой, ароматом, изучал меню. Выдерживая паузы, подливая вино, пока со стоном и хрипом, взбивая пену вздыбленными во тьме коленами, она сама, сама, сама.
Женщина ночи не отпускает меня. Тело ее покрыто щупальцами — они ласкают, укачивают, вбирают в себя, — у нее смех сытой кошки, тревожный и чарующий. Смеясь и играя, мы перекатываемся по топчану. Вином я смазываю ее соски, и она поит меня, покачивая на круглых коленях. Призрак белоголовой мадонны с младенцем там, на обочине дороги, за лимонным деревом и свалкой, тревожит и смущает. Она протягивает руки и бормочет что-то несуразное на славянском наречии, таком диком в этих краях, — пить, пить, — шепчет она, — ее ноги в язвах и рубцах, а сосцы растянуты, как у кормящей суки, — пить, — просит она без звука, одним шелестом губ, — завидев мужчину, она кладет дитя на землю и привычно прогибается в пояснице. У женщины ночи терпкий вкус и изнуряющее чрево. Еще несколько мгновений она будет мучить и услаждать меня, под заунывные и вязкие песнопения Умм Культум и причитания сумасшедшей старухи из дома напротив.
Вы чувствуете? нет, вы чувствуете атмосферу? — это особая атмосфера, — шабат, понимаете? — тон собеседника из вопросительного стал угрожающе-восторженным, фанатично-восторженным, что ли, — он обвел пустеющую на глазах улицу торжествующим взглядом и склонил голову набок, — казалось, еще минута, он зальется соловьиной трелью, — это было мгновение немого восторга перед опустившейся на многогрешную землю красавицей-субботой.
Опьяненная внезапно осознанной миссией, я поспешила к дому. Еврейская женщина, очаг, свечи, — кто, если не я?
А мы тут за крысой гоняемся, — в глазах шестилетнего сына сверкал охотничий азарт, — из ванной комнаты раздавался топот, сдавленные крики и глухие удары об стену, — вот, нет, — да вот же она! — каким-то непостижимым образом несчастная крыса очутилась в барабане стиральной машины, — я взвизгнула и мигом взлетела на диван, — ведь никто и никогда не объяснял мне, как поступила бы в подобном случае настоящая еврейская женщина, хранительница домашнего очага.
Мы сели к столу часа через два, взмыленные и порядком уставшие. Выпущенная на свободу крыса победно вильнула голым хвостом и юркнула в небольшое отверстие, изящно закамуфлированное розовой плиткой.
Супруги Розенфельд появились на пороге в моцей шабат[7], одинаково громоздкие, будто представители особой человеческой породы. Они всегда появлялись вместе, рука об руку, — моя тетя, безуспешно попытавшаяся объясниться с ними отчаянной пантомимой, едва не зарыдала от счастья, услышав такой родной идиш. Минут десять длился диалог, не имеющий аналогов в мировой литературе, разве что единственный — родной братик! узнаешь ли ты брата Колю? — обрывки слов, усвоенные в далеком детстве, звучали невпопад, но это никого не смущало, — растягивая фразы, холеная мадам Розенфельд почти с нежностью взирала на всплескивающую ладошками крошечную тетю Лялю, — о чем речь, мы же свои люди!
Вложив расписанные на год чеки в кожаное портмоне, Михаэль Розенфельд приобнял растроганную жиличку и подал руку своей жене. Оставив позади шлейф едких духов, супруги с трудом втиснулись в кабину лифта.
По дороге они встретили моего брата, одетого довольно экстравагантно, в добротный пиджак и сомбреро. На спор брат дошел до местной синагоги и возвращался к дому. Преисполненный достоинства, он шел прямо — шляпа грациозно покачивалась на его голове, — следует отметить, что брат мой совсем не относится к тому замечательному типу мужчин, которым идут этнические костюмы. Какие все-таки странные эти русские, — наверняка шепнула Лея Розенфельд озадаченному мужу, — до Пурима еще далеко, — возможно, это какая-то национальная забава?
В первую же ночь я пробудилась от непонятного шума. Бросившись к выключателю, наткнулась на стучащую зубами тетю Лялю — тттам… там… — от ножки ее кровати наискосок двигалась цепочка упитанных Blatta orientalis, попросту говоря, тропических черных тараканов. Это было похоже на исход, великое переселение народов. Процессия двигалась медленно, но не сбивалась с курса, — тараканы явно знали, куда и зачем шли.
Что интересно, при появлении квартирных хозяев хитрые твари не высовывались из своих нор, — изображая разведенными в стороны руками их величину, тетя выуживала из глубин памяти давно забытые слова, — голос ее дрожал, а из глаз текли слезы, но супруги Розенфельд снисходительно посмеивались над чудачествами этих «русских». Да, да, невзирая на идиш, мы все равно оставались для них чужими, не знающими основного закона ближневосточных джунглей, — выживает тот, кто пришел первым.
Израиль — страна чудес, — не уставала повторять моя тетя. Она приходила в детский восторг при виде сочной январской зелени, — пальм, кокосов, сверкающих автобусов, — огромному мрачному арабу, швыряющему на весы груду цитрусов, на чистейшем русском языке она объяснила, как нехорошо обвешивать покупателей, тем более своих, — ну, вы понимаете, еврей еврея, — на что араб, просияв, ответил сложноподчиненной конструкцией, состоящей из весьма оригинально отобранных русских выражений, и что вы думаете, осталась ли в накладе моя дорогая тетя, сорок лет проработавшая инженером на советском предприятии?
Гефилте фиш и салат оливье, Новый год и Рош-а-шана, международный женский день и марокканская Мимуна[8], маца и сдоба, перченые шарики фалафеля и морковный цимес, фрейлахс, сальса и тяжелый рок, синеватые деруны и пряная кусбара, кофе по-турецки, узбекский плов и кисло-сладкое жаркое — все это чудесным образом уживалось в съемных апартаментах на Цалах Шалом, 66. Удивительно, но никто так и не запомнил тот знаменательный день и час, когда тропические тараканы, будто сговорившись, навсегда покинули наш дом. Видимо, это был второй закон ближневосточных джунглей. Совсем не так давно меня разбудили вопли из квартиры напротив, — туда вселились новые, совсем свежие репатрианты, то ли из Аргентины, то ли из Бразилии, кстати, прекрасно понимающие идиш моей тети Ляли.