Раулю Серюзье, герою романа «Красавчик» (1941), пришлось тяжелее: чудо, случившееся с ним, требовало немедленной реакции. А произошло вот что: из малопривлекательного сорокалетнего субъекта он внезапно превратился в тридцатилетнего красавца. Казалось бы, о таком превращении можно только мечтать. Но если иметь в виду, что у Рауля есть жена, к которой он привязан, двое обожаемых детишек и солидное дело и что все это он, естественно, утрачивает, то ситуация предстанет в несколько ином свете. Итак, что делать герою? как реагировать на абсурд? Кинуться в невероятное приключение, переменив судьбу так же, как лицо? Этот вариант ему даже в голову не приходит. Едва осознав, что превращение — не кажимость и не бред, и преодолев первое потрясение, Серюзье тут же перестает думать о самом чуде и концентрирует все свои мыслительные способности на том, чтоб отыскать обходные пути, позволяющие на новых основаниях войти в прежнюю жизнь.
Дабы не портить читателю удовольствие, не станем излагать перипетии сюжета. Скажем лишь, что заканчивается все, по меркам обыденности, благополучно: «красавчик» получает обратно прежнюю внешность, а с нею и прежнюю жизнь. Может быть, Бог, к которому он воззвал в кошмарном сне, сжалился и перестал испытывать несчастного, уже раскрывшего все свои возможности? Разумеется, версию «божественного вмешательства» Эме выдвигает не всерьез — это просто еще один способ показать ограниченность сознания человека, представляющего Вседержителя по своему образу и подобию. Как бы то ни было, все возвращается на круги своя. И читатель, если ему угодно, вправе считать фантастическое допущение не больше чем художественным методом, позволяющим, к примеру, полнее и ярче раскрыть характеры персонажей. Тем паче что похожее толкование предлагает и сам автор: «Именно… в кажущихся отклонениях от правдоподобия мой реализм оказывается наиболее бдительным, так как он строго и последовательно облекается в математическую форму. В самом деле, следуя аналитическому методу, который берет заведомо абсурдное, мнимое число, чтобы извлечь из него требуемые уравнения, я исхожу из воображаемых данных, так что, заканчивая рассказ, я имею право (поскольку все время был реалистом) игнорировать нелепости, которым притворно поддавался».
…Однако вспомним, что мы говорили о вариантах реакции на чудо, а описали покамест лишь один. Второй демонстрирует родственник Серюзье, дядя Антонен: мгновенно поверив Раулю, он проявляет готовность во всем помогать, но, увы, больше мешает, ибо слишком непосредствен и бесхитростен. Разумеется, что Антонен — единственный среди персонажей романа, кто воспринимает реальные факты не регламентированно, а сообразно им самим, — наиболее близок автору. Если же ввести этого героя в контекст всего творчества Эме, то мы увидим, что старый деревенский чудак отлично вписывается в его концепцию. Крестьянин по происхождению и воспитанию, писатель любил леса и поля, где прошло детство человечества и где хранится память о «мире до грехопадения». Он был убежден, что и до сих пор деревня все-таки ближе к нормальному образу жизни и восприятию действительности; этой убежденностью проникнуты многие его романы: «Брюльбуа» (1926), «Зеленая кобылка» (1933), «Гюстален» (1937), «Вуивра» (1943)… Могут сказать, что такой взгляд на деревню неоригинален. Но надо иметь в виду, что у Эме свое понимание «нормального», при котором во главу угла ставится не традиция и не обычай, ограничивающий видение мира, а, напротив, снимающая ограничения готовность принять все необычное за естественную составляющую реальности. И преимущество сельского жителя перед его городским родственником вовсе не в том, что он нравственнее или совестливее. Но, занимаясь простым делом, не требующим нелепых условных формул вроде «в ответ на Ваше многоуважаемое и ссылаясь на документ за номером…», крестьянин проще и безусловнее воспринимает «реальные факты» с их «реальным смыслом» — то есть, по сути, более здравомыслящ, нежели городской обыватель, цепляющийся за свои шоры. А способность мыслить здраво и непредвзято, не отрицая нетипичное как заведомо невозможное, и является для Эме бесспорной ценностью.
Отчасти поэтому он так любит писать о детях. Дельфина и Маринетта — героини знаменитых «Сказок Кота» — воспринимают мир именно таким образом, каким, по мнению автора, его и должно воспринимать: в конкретных проявлениях. Им дела нет до отвлеченностей, придуманных взрослыми. И если надо, к примеру, решить арифметическую задачку — определить количество деревьев в общинном лесу, — то они не подумают перемножать абстрактные дубы и березы на абстрактные ары, а попросту пойдут и с помощью четвероногих и пернатых друзей быстренько все пересчитают. И что бы ни говорила учительница, сестрички (пока не вырастут) останутся в убеждении: их ответ правильный. Поскольку общинный лес — именно и только общинный лес, а «лес вообще» — нечто несуществующее. Да и все «объективные законы» суть фикции, а то и хуже — серия запретов, придуманных взрослыми, чтобы управлять теми, кто подвластен и зависим, детьми и животными, например. Но чуть родители ослабляют надзор, как эти мнимости перестают действовать: поросенок, чтоб уйти от ножа, обретает крылья, курочка, стремясь попасть в «Ноев ковчег», превращается в слона… Правда, она может, со страху перед грозными хозяевами, снова обратиться в мелкое пернатое. Но превращение останется фактом. А факты, конкретные «частные случаи» — единственное, что имеет значение, утверждает «геометр абсурда» Эме. И будучи вот именно геометром, выстраивает из самых что ни есть нетипичных и необычных «конкретных случаев» вовсе не хаотическую, а вполне стройную картину мира открытых возможностей.
…А теперь поспешим оговориться: все вышеизложенное относится лишь к некоторой части произведений писателя, тогда как прочие с этой концепцией никак не корреспондируют. Мы можем найти у Эме и добротную реалистическую прозу, точно отражающую дух времени (про роман «Самый долгий путь» (1946), говорили, что его необходимо прочесть любому историку, занимающемуся военным периодом), и «популистский роман» («Безымянная улица», 1930), и едкую социальную сатиру (пьеса «Чужая голова», 1952), и тонкие пародийные стилизации под детектив, кровавую мелодраму или ренессансные фаблио. Удивляться такой разноплановости, может быть, и не стоит: наш автор, как известно, терпеть не мог зависимости — в том числе и от собственных установок. Словно насмехаясь над стараниями литературоведов, норовивших уложить его творчество в рамки, он легко уходил от исследовательских сетей, да еще утверждал, что писатель тоже имеет право развлекаться: писать как угодно и о чем угодно — лишь бы было хорошо написано. Этому условию книги Эме отвечают вполне. А концепция…
Концепция — всегда ограничение. Конечно, мы могли бы заявить, что уловили и описали генеральный принцип; что в предложенной схеме заключена самая суть, тогда как все из нее выпадающее случайно и необязательно. Однако не будем самонадеянны и скажем просто, что выделили те аспекты, которые имеют непосредственное отношение к роману «Красавчик». Это как в условиях задачки: Дельфина и Маринетта должны были определить количество берез, дубов и вязов. При этом липы, осины, тополя и прочие клены учету не подлежали; хотя, конечно, можно было для собственного удовольствия посчитать и кусты земляники, и ландыши…
Е. Злобина
Посетителей принимали с двух до четырех в тесном помещении в антресолях, окна которого выходили в сумрачный дворик-колодец. Я наудачу подошел к одному из окошек, среднему, и обратился к служащей. Та не ответила: подведя итог по одной ведомости, она принялась за другую. Начиная терять терпение, я повторил вопрос, не преминув заметить, что здесь отнюдь не торопятся обслужить клиентов. Конторщица, болезненного вида седеющая женщина, довела подсчеты до конца и только потом ответила без тени враждебности: — Это здесь. Документы при вас?
Я протянул ей кипу бумажек, которые она после неторопливого и тщательного изучения перетасовала в другом порядке, отдельно отложив мое прошение на гербовой бумаге. Приготовясь к долгому ожиданию, я принялся разглядывать помещение, где никогда прежде не бывал. Посетителям отводился тесный коридорчик — должно быть, обычно в конторе бывало немноголюдно. Вот и сейчас, не считая меня, здесь находился только один пожилой господин с розеткой Почетного легиона — судя по всему, отставной чиновник. За перегородку свет проникал скупо: хотя было еще только половина третьего, дальние столы тонули в полумраке. Вскоре там, в глубине, зажглись первые настольные лампы — в светлых кругах под зелеными абажурами проворно двигались руки служащих. Затем еще и еще — все ближе к перегородке с окошками. Вот и в коридорчике под потолком тускло зажелтели две лампочки, отчего едва ли стало светлее. В нескольких шагах от меня отставной чиновник, опираясь на трость с серебряным набалдашником, дружески беседовал со служащей за соседним окошком. Как я понял, его звали господин Каракалла. Ему, вероятно, нередко доводилось бывать в этой конторе, чем он явно гордился, судя по взгляду, каким он меня окинул, и по нарочито громкому смеху, которым давал понять, что уж он-то здесь свой человек. Я, признаюсь, немного позавидовал непринужденности его обращения. Конторщица, занимавшаяся моими бумагами, строчила что-то в учетной книге и была, похоже, мало расположена к разговору; впрочем, лицо ее не выражало ничего, кроме полнейшего равнодушия.