Диапазон литературного внимания Кузьмы достаточно обширен; особое пристрастие — Маяковский, “Я себя под Лениным числю, / Чтобы плыть в революцию дальше”, Олеша, его несравненные блестящие метафоры, всякие там синие груши, Цветаева, вермут 1 р. 22 к., целебный, отменный, достойный, сладко-терпкий, привкус полыни, звезда-полынь, чернобыль, ямшан, масштаб хрущевских цен… (грех не вспомнить Довлатова, шпилька, острая, это на замечание, что, мол, враги человеку домашние его, хороша шпилька, не в бровь, а в глаз, жена есть жена, насквозь нашего брата видит: “Твои враги дешевый портвейн и блондинки”), Кузьма предпочитал брюнеток, “я люблю деревню и брюнетку”, то бишь, Лену Диксон, от нее без ума, бенгальская любовь, о которой он густо, безудержно, безвкусно хвастал на каждом шагу, редкая физиологическая удача, редкая и полная симфония, дающая душевный комфорт, которого не хватало, чуть ли не в глаза вам заглядывал, суетился саморекламно, бесстыдно, непристойно, не мог держать себя в руках, неловко за него, глупая стыдливая улыбка, глупо сюсюкал, гори, гори прощальный свет, а ведь это неистово ненавидимый, преследуемый и презираемый за геттингенство Тютчев! прокол! любви последней, звезды вечерней, сновидения, неправдоподобная, неомраченная, романтическая, вне быта, заокеанская дива; впрочем, отнюдь не брезговал и блондинками, почему-то в этом месте изложения на ум приходит, само лезет, просится на бумагу А. Франс, его аббат Жером Куаньяр, “то, что вы ищете в женщине, есть в каждой из них”, любил Кузьма очаровывать, любил утешить, широк был, некоторые милые дамы, например, Гедда Шор, Эн в “Агараки” (“Независимая газета”, 26 марта 1999, “Кулиса”, публикация Гедды Шор), вели совместное хозяйство, терпела (— Есть предел пролетарскому терпению! — Бухарин, оправдывая НКВД, которое явилось, не запылилось, за ним) эгоцентризм и его разнузданные художества восемь лет, зело обижалась, шипела, на стенку лезла, выкладывалась (а ведь предупреждали нас: Не верь, не верь поэту дева, его своим ты не зови…), находила, что слишком широк, неплохо бы обузить, и, нам кажется, была права)
… Хлебников, Корбюзье, дом Центросоюза, дегуманизирующая, крутая поэтика двадцатых годов, жесткая, убедительная, выразительная форма, выявляющая функционально оправданную структуру, репрессивная, добавил бы Б. Парамонов, сдерживающая, организующая разбегающуюся материю, материал, шаг вправо, шаг влево считается побегом, вологодский конвой шутить не любит, не цацкается, быстроногий Маяковский, Малевич, Эйзенштейн, авангард, все его прелести (Борис Михайлович вообще считает, что НКВД это лишь отдел кадров при “Черном квадрате” Малевича и рьяном конструктивизме, иначе говоря, перефразируя Ницше, репрессивная система ГУЛАГа родилась из духа эстетики двадцатых годов, кстати, и у Т. Манна фашизм рождается из музыки немецкого композитора Леверкюна), нарочитая простота, лаконизм, утилитаризм, мода на примитив, на лубок, на архаику; а отношение Кузьмы к Пастернаку — ревнивое, мутное (“Удивительно, меня каждый раз охватывает зло от эстрадного певца Пастернака” — дневник, 28 июня 1964 г.), чересчур удавшаяся, чем-то мешающая жизнь (несмотря на… — возражения знаем), “счастливчик” (Ахматова: — Борис счастливчик, у него и на похоронах хорошая погода), “небожитель” (Сталин, произнести с грузинским акцентом), дачник, на ранних поездах, от зависти можно лопнуть, Переделкино, лауреат Нобелевской премии, вот бы нам с вами читатель, облизнулся бы Достоевский, тот, кто в неумеренном восторге от Цветаевой, кто монополизировал ее (влияние Цветаевой вполне ощутимо в рассказе “Агараки”), необузданную, безмерную, насквозь ультроромантичную, иступленную, оголтелую, того должен удручать, огорчать Пастернак, откровенно и тенденциозно не любил Кузьма Пастернака, видимо шестым чувством улавливал в нем профанацию и искажение своего отношения к жизни, пародию на евхаристический пафос, лишь использовал стихи для пояснения достоинства вермута за 1 р. 22 к., “я жизнь, как Лермонтова дрожь, как губы, в вермут окунал”, нельзя не вспомнить его участие в похоронах Бориса Леонидовича, жарища несусветная стояла, палящий зной в сто сорок солнц бездонным небом целился, Кузьма был с Геддой, вообще масса знакомых, весь андеграунд тут как тут, кроме Алика Гинзбурга, бедняга сломал ногу, зачем-то выпрыгнул из окна; гроб с телом великого поэта чинно вынесли из дома дачи родные, близкие, чистая публика, культурная, до автобуса литфондовского донесли, по протоколу полагалось погрузить гроб в автобус, чистые сядут в автобус, отвезут на кладбище, захоронят, тихо, мирно, но тут у автобуса нечто произошло, возникла напряженка, тут случилось, если говорить красиво, “восстание масс” (Ортего), а если по-русски (“Аркадий, не говори красиво”), хулиганство, Кузьма, именно он, каланча, гибок, отличные стати, “люди смелого роста, улыбаемся грустно” (Панченко, “Тарусские страницы”, Кузьма любил, со вкусом цитировал эти строки), умел подчинить себе, своей воле ситуацию, задать тон, жутковатый гипноз, мистика и шаманство, руки на меч! возглавил злое хулиганство, хамство, прямоговорение, оттянул по-лагерному, знай наших, показали себя, Кузьма придал действию иной вектор, динамизм, энергию, пущено насилие, нарушен протокол, и мы отобрали гроб безобразной революционной силой у почтенных, солидных родственников, устроили неуместное безобразие, отпихнули, оттолкнули, как водится в подобных случаях на Святой Руси, пристойных, чистых, приличных, культурных, метафорических Рихтеров, оголились, нагло, вызывающе заявили, что понесут любимого поэта на плечах, как в свое время несли от станции к Ясной поляне гроб с телом Толстого, и понесли на согнутых, чувствовали свою высокую правоту и высокую правду, гордились собою, гордо, демонстративно, как эмблему, как символ, несли до кладбища, теперь уже нечистые боролись между собою за честь нести гроб, менялись, несли бодро, несмотря на жару, молодые, задиристые, здоровье позволяло, сын поэта примкнул к хулиганам и хамам, нес гроб, я просил его уступить хоть на минуту, оказать честь, не уступил, счел меня недостойным, а Кузьма меня не забыл, и я сподобился сей высокой чести.
В Израиле опубликован сборник рассказов и литературных заметок Кузьмы под названием “Эпоха позднего реабилитанса” (1973, название не авторское, публикация посмертная, тираж мизерный, смехотворный, спасибо Гольдштейну и за это; в предисловии Гольдштейна есть слова: “Дорогой друг, я поклялся перед Вашим прахом и перед самой преданной Вам женщиной…”, под “самой преданной” Гольдштейн по-видимому, есть основание это предполагать, имел ввиду Гедду Шор, ее выделил, вперед выдвинул: подготовка, корректировка рукописей), в журнале “Континент” ( №95) напечатаны пять его рассказов, в их числе блистательная “Белая уточка”, умер в 1968 году от сердечного приступа на сороковом году жизни, это случилось 31-го марта, а 1-го апреля, хороша первоапрельская шутка, “весь мир узнал о его смерти и был почтительно потрясен” ( из Т. Манна, “Смерть в Венеции”, старый перевод), ложный след, самоубийство, не подтвердился, а след сильный, у Т. Манна в конце 2-го тома “Волшебной горы” появляется великий, царственный Пеперкорн, “яркая индивидуальность”, ценитель “классических даров жизни”, образ сродни Кузьме, они братья по крови горячей и густой, Пеперкорн предчувствует, что может оказаться не на высоте требований жизни, возможно греховное поражение, и — последовало отречение, самоубийство; Есенин, Маяковский, Цветаева кончают самоубийством; твоя жизнь — поэма, балет, танец среди мечей, коррида, фиеста, праздник, который всегда с тобою, плюс — установка на истину (само собой — Истина с большой буквы), “кто с истиной, тот слушает гласа моего”, “приидите ко мне страждущие и обремененные, и я научу вас” не догматическому богословию, а жизни…
(ее глубине, подлинности, интенсивности!)
4. Нет панциря лучше
… и вместо серьезного, честного разговора в этом месте обычно слышится ехидный смех, а сам-то ты, Кузьма, на высоте своих требований? смолкнул веселия глас, уже и возбудительные напитки не действуют, пробила усталость, “среди разорванных колод, дремал усталый банкомет”, хмарь, сумерки, распутица, плачевное состояние, не до фиесты, веки их отяжелели, и они уснули, святой Антоний, притомившись, облокотился, возлег на рога дьявола, когда тот несся с ним над миром (Флобер. “Искушение Святого Антония”), вот здесь-то, начинаются пошлые подковырки, плоть немощна, гений общения, врач, вылечи самого себя, а затем учи нас танцу среди мечей, высоко паришь, где сядешь, жадно ждем поражения, посрамления, падения праведника, дождались, а ведь что-то было в том, как он жил, попробуйте опровергнете Кузьму, философию жизни, как чистую идею, как проблему, нет, не удается критика Кузьмы как экзистенции, как Платоновой идеи, как очищенной от мути антропологической истины, мелко плаваем, кое-что видно; смерть всегда является итогом, загадкой, тайной, что тут можно добавить, остается правой рукой чесать за левым ухом, что в духе постмодернизма, а постмодернизм — дух, душа современности; кончился весенний карнавал, “и дышат почва и судьба”, русская судьба, очень русская, русские тяжкие недуги, русские слабости, не поймет и не оценит “гордый взор иноплеменный”; в футляре, в гробу, который стоял в крематории, нет слов, глазам больно…