Кристель возвышается над этим мирком благодаря своим глазам, сладострастно прикрытым тяжелыми веками — невозможно представить себе совершенное воплощение покоя, источник вечной молодости в лучшей, более подходящей оправе, — и своему безупречно вылепленному, идеальному подбородку (ведь подбородок всегда говорит о том, как природа оделила его обладателя: с избытком или чересчур скупо, подбородок часто выглядит так неуклюже). Когда она закрывает рот, можно не гадать, услышишь ли ты еще хоть слово. Тебе передается какое-то необычайное чувство меры, самоконтроля. Ощущение могучего, умиротворяющего спокойствия.
Кристель занимает меня. Занимает потому, что она играет. И забавляется этой игрой — но иногда я замечаю, что при непринужденных манерах курортницы в ее взгляде заметно самообладание. Любопытное словечко! Для меня — вернее, для нее, настаиваю на этом — оно означает не столько сдержанность воспитанного человека, сколько чуть извращенное любование актрисы тем, как хорошо она играет свою роль. Это немного напоминает бальзаковского Конти из "Беатрисы", — только масштабом поменьше, — желающего удостовериться: "Стал ли я для него богом или нет?" А такой прирожденный лицедей, как Бальзак, не мог не вложить в этого персонажа многое от себя.
Она для меня не богиня, но начиная с завтрашнего дня я рассчитываю дать ей возможность выказать себя умной собеседницей.
1 июля
Давно уже я не открывал этот дневник с таким нетерпением, таким желанием излить душу. Я отворяю окно навстречу ночному ветру, — я долго мерил шагами комнату, ощущая прилив бодрости и силы и проясненность ума, как после ванны, вдохновленный, окрыленный свежими, стремительными мыслями. Сегодня вечером у меня был весьма необычный разговор с Кристель.
Заранее знаю, что не смогу в точности передать атмосферу этого разговора — ночь и лунный свет, которым он всегда будет омыт в моем воспоминании. Чтобы почувствовать это, надо воскресить в памяти строки Эдгара По, возвращающие в первозданное время, еще расплывчатое, еще обратимое — желанный оазис в бесплодной пустыне времени:
И октябрь в этот год отреченный
Наступил бесконечно унылый…[2]
… Я не сразу смог взяться за перо. Еще долго я расхаживал по комнате. Из окна виден сияющий огнями залив, его громадная, восьмикилометровая дуга отсюда выглядит миниатюрной, как водоем в саду, пляж переливчато светится, вода в своей впадине черна, как чернила, — порой одинокая волна беззвучно лижет берег маслянисто-черным языком. Фонари возносят к небу немолчную песнь, прямую, точно пламя, а лучи прожекторов на рейде умиротворяют это обширное пространство тумана и воды. Ночь, убаюканная прикосновениями звезд, безмятежнее раннего утра.
Кристель в самом деле принцесса. Достаточно взглянуть на ее внешность, ее движения, услышать ее речь, чтобы отпали всякие сомнения. Когда она идет, за ней словно тянется невидимый шлейф, семенит раболепная свита. Даже в полночь, наедине с мужчиной среди безлюдья и тьмы, она защищена столь же надежно, как в толпе гостей. Что, кстати, избавит мой рассказ от неприятной двусмысленности.
Была ли у меня какая-то цель, когда я пригласил Кристель на прогулку? Нет, просто в той области моей души, где таятся предчувствия и тревоги, возникло смутное ощущение, что "это будет интересно". День выдался душный, чересчур жаркий, разомлевший на солнце пляж впал в тяжелую дремоту — смолистые стволы сосен точно замкнули нас в душистой клетке, превратились в стенки сосуда с дурманящими благовониями, чуть не доводящими до обморока — так, бывало, в юные годы я выходил из дому ослепительным июньским утром, в праздник Тела Господня, и от алтаря, воздвигнутого прямо у наших дверей, исходил слишком сильный аромат: это было словно приглашение к неведомым таинствам, словно обещание чудес. Накануне я увлеченно работал над книгой о Рембо, и теперь мне показалось, что я понимаю, из какого сумрачного переплетения звуков, из какого губительного, разящего сочетания земных ароматов родились некоторые строки его "Озарений". Этот день, полный предзнаменований, стал идеальной прелюдией к разговору с Кристель, будто разыгранному, как мне запомнилось, по невидимой партитуре, с долгими паузами, резкими, неловко сглаженными переходами.
Целью нашей прогулки должна была стать прощадка для гольфа, расположенная по другую сторону дюн. Просторная, слегка волнистая, как пушистая звериная шкура, площадка почти полностью ограждена от моря: оно напоминает о себе лишь отчетливым шуршанием прибоя на ровном, пустынном пляже, а порою, вдруг, — фонтаном брызг, с оглушительным грохотом поднимающимся над кустами репейника. Я предполагал, что ночью это место становится пустынным, заброшенным. Мне всегда нравилось бродить под луной по вольным, открытым просторам.
Кристель была в белом пляжном платье, в сандалиях на босу ногу. Впервые я заметил у нее на шее маленький золотой крестик: иногда она теребит его при разговоре. Это меня поразило, и во все время нашей прогулки я, сам не зная почему, не мог отвести глаз от этого крестика — словно он был наделен каким-то особым значением, смысл которого ускользал от меня.
Мы вышли из гостиницы, когда уже смеркалось. Ветер стих, и в воздухе разлилась божественная свежесть. Наш путь лежал на север: если идти в этом направлении, быстро оказываешься за пределами городка. Пейзаж вокруг почти деревенский: низенькие домики с огородами, курятники, садовый инвентарь, днем иногда слышишь петуха. Затем начинается плоская, как театральная сцена, унылая пустошь, которая кажется еще более голой от протянувшейся по ней вереницы телеграфных столбов.
Вначале разговор не клеился. Первым делом мы обсудили каждого из "неразлучной компании", и Кристель отозвалась о них без всякого снисхождения. И в частности, о Жаке.
— Он, конечно, самый заметный из здешних молодых людей. Но он еше ребенок. Мне с ним легко, словно он мой школьный товарищ.
Я принялся беззлобно подшучивать над Жаком. Жак — поэт нашего отеля. Похоже, у него тут целая коллекция эзотерических сочинений, — и вдобавок из его номера, вперемежку с буйным джазом, на весь этаж гремят причудливые звуки до неприличия современной музыки. Однако, побеседовав с ним, я понял: это все, чем он живет. В общем, юноша никогда ничего не читал.
— Ну и что? Жака интересует только поэзия, и притом трудная для понимания. Конечно, ему ни за что не разобраться в этом, но он, по-моему, сам стремится к трудностям, чтобы их преодолеть. И правильно делает. Я вот тоже к этому стремлюсь…
Недолгая пауза, а затем:
— Если мне что-то нравится, то я не знаю, почему. Просто вижу и вдруг понимаю: мне это нужно. Всякий раз это что-то такое, что надо либо взять, либо отбросить.
У Кристель беседа легко превращается в монолог. Я восхищаюсь тем, с какой непринужденностью она завладевает разговором. Она из породы людей, которых просто не решаешься перебивать. Да и не стоит: когда она хочет, ее слова звучат завораживающе.
Мы пересекли дюны, — в лунном свете они обрели выразительность, пологие склоны и подъемы выглядели величественно, словно опустевшее поле битвы. Вдалеке, у самого горизонта, колыхался серый туман, точно дремучий лес, начинавшийся за прогалиной.
— Кто еще в здешних местах отправился бы в такую ночь на прогулку? В самых прославленных пейзажах мне всегда больше всего нравился тот уголок — его порой бывает трудно отыскать — где можно, так сказать, повернуться спиной к зрелищу. В Венеции, в путанице улочек, так прихотливо чередующихся с каналами, у меня иногда бывали чудесные минуты, когда улочка вдруг превращалась в коридор, и приходилось пробираться между хлопающими дверьми, будто в тесном коридоре дешевого, сомнительного отеля, где в номере ставят кувшин с горячей водой и ведро, — а в глубине, у порога потемневшей двери под аркой, с неутомимым журчанием яростно плескалась, сверкала и пенилась под солнцем черная вода в оправе из камня: и в этом была вся Венеция. Вот и здесь мне больше всего нравятся эти ровные, уходящие вдаль лужайки за дюнами, которые видишь, когда поворачиваешься спиной к морю, — они такие торжественно неподвижные, но шум прибоя совсем близко, и чувствуется, что на заднем плане — сама бесконечность. А в узеньких каналах во время прилива беззвучно прибывает черная вода.
— Вам приходилось подолгу бывать в Венеции?
— Да, там прошло, можно сказать, все мое раннее детство. Мы с мамой приезжали туда почти каждую осень. Мой отец всегда, сколько я помню, отличался необычайной способностью внезапно исчезать. Его ужасно утомляли деловые встречи, заседания совета директоров — вся эта нелепая обстановка спальных вагонов, дорогих отелей, а иногда — на несколько дней — и модных курортов.