Он мизинцами выловил из своего почтового ящика конверт. Не сделай этого он, это сделал бы какой-нибудь любопытный прохожий. Лессер узнал почерк, а следовательно отправителя, и догадался о содержании письма. Ирвинг Левеншпиль родился, не успев получить акушерскую помощь, окончил колледж города Нью-Йорка в 1941 году, глубоко несчастный человек. Умоляющая фраза на листке тонкой бумаги: «Лессер, задумайтесь на минуточку над реальностью, прошу вас, и пожалейте меня». С нервным смешком писатель порвал письмо. Он хранил только письма от женщин, изредка появлявшихся в его жизни, — весенние цветы, исчезающие летом. А также письма от своего литературного агента, седовласого джентльмена, писавшего очень немногословно. Да и о чем было писать? Девять с половиной лет на одну книгу — достаточный срок, чтобы про тебя забыли. Лишь время от времени притворное изумление: «Как, вы еще существуете?» Последний раз три года назад.
Не знаю, существую ли я, во всяком случае, я пишу.
*
С молоком, хлебом и фруктами он взбежал на шестой этаж, жуя холодное яблоко. Небольшой зеленый лифт на четверых недавно скончался. Юрист в конторе по найму сказал, что домовладелец должен обеспечивать элементарные услуги до тех пор, пока Лессер не съедет, в противном случае ему могут предписать снизить квартирную плату, но раз уж он, Лессер, крепко прижал Левеншпиля, не желая съезжать и не позволяя ему снести дом, то, щадя домовладельца, он не жаловался. Настолько-то он его пожалеет. Да и то сказать, подниматься на своих двоих по лестнице — неплохая тренировка для человека, который редко ею занимается. Она помогает сохранять стройность фигуры.
Лестница воняла сложными запахами: грязью, мочой, блевотиной, нежилым помещением. Он быстро пробегал шесть темных пролетов, освещенных там, где он заменил мертвые или умирающие лампочки — они мерли как мухи, — а оказавшись на своем этаже, отдуваясь, распахивал шумную противопожарную дверь, ведущую в сумрачную, кое-как обляпанную штукатуркой — узлы укрепляющей связки глядели сквозь незаделанные дыры — широкую прихожую с серыми стенами. На этаже было шесть квартир, по три на каждой стороне; все они были покинуты, за исключением жилища Лессера слева, как войдешь в прихожую. В них было что-то от индюшачьих скелетов, остающихся после веселого Дня благодарения; шаровидные ручки и замки заподлицо сорваны с большинства дверей незваными гостями: бродягами, пьяницами в мокрых штанах, безликими наркоманами — словом, посторонними, искавшими защиты от холода и снега и забиравшимися так высоко просто потому, что шестой этаж выше пятого. Эверест бедняка, на него устремляются даже калеки, зоопарк бездомных человеческих «я». Ищущих чего? Не славы, а всего лишь постели без постельного белья, где бы отоспаться в предрассветные часы, когда на человека наваливается слабость. Разбивающих утром окно, а то и два в отместку за ночь, не принесшую сна, — после них по нежилой квартире бродят ветер и дождь, пока кто-нибудь не заделает досками разбитые стекла, — и хватающих все, что попадается под руку: электрическую арматуру, гвозди, зеркала, двери уборных, снятые с петель или болтающиеся только на одной петле; ссущих и срущих прямо на пол, а не как положено — в туалете. Даже несколько унитазов исчезло, а с невырванных сняты сиденья; на что они пошли: на болванки для шляп? на дрова? на поделки поп-арта? — в надругательство над человеческим уделом? А утром эти люди вспотычку вываливали, спасались бегством, не дожидаясь, пока на кого-нибудь из них наткнется случайно Левеншпиль, вставший пораньше, чтобы, всюду тыча свой длинный нос и напустив на себя жалостный вид. проведать своего не желающего идти на уступки жильца-писателя и сурово угрожавший пришельцам арестом за незаконный вход и правонарушение. Они исчезали. Запах оставался.
На крыше был когда-то симпатичный маленький сад, где писатель любил сидеть после выполненного дневного урока, дыша — как он надеялся — свежим воздухом, глядя на грязное небо, на плывущие облака и думая об Уильяме Вордсворте; время от времени кое-где появлялись голубые прогалины. Сад исчез, все исчезло, было разобрано по частям, похищено, как похищаются дети, украдено: цветущие растения в горшках, ящики на подоконниках с анютиными глазками и геранями, плетеные кресла и даже белый, высотою в шесть дюймов заборчик, который какой-то цивилизованный жилец искусно воздвиг для тех, кто, подобно ему, любил краткий отдых на такой высоте, как на даче. Мистер Хольцгеймер, джентльмен немецкого происхождения, родом из Карлсруэ, был одним из тех, кто съехал в недавнем прошлом; его шестикомнатная квартира находилась рядом с трехкомнатной Лессера и ныне была осквернена: стены спальни обезображены, исцарапаны чем-то острым, запятнаны пивом, вином, лаком, безымянными кляксами, карандашной карикатурой на Адольфа Гитлера с двойным набором муже-женских половых органов; во второй спальне произрастали джунгли — огромные таинственные деревья с белыми стволами, возносящиеся из толстых складок, толпящиеся в четырех стенах и выпирающие в третью спальню, густой папоротниковый подрост, острые, как бритва, листья травы, гигантские волосатые чертополохи, карликовые пальмы с зазубренными гниющими листьями, сухие, толстые, как веревки, лианы, обвивающие колючий гигантский кактус, источающий гной; ослепительные, похожие на орхидеи, цветы, темно-фиолетовые, красные, золотые, заживо пожирающие растерявшуюся козу, на которую глазеют горилла с напряженным членом в руке и две заинтересованные змеи. Смертоносные джунгли. А ведь он, герр Хольцгеймер, такой мягкий, чистый, приличный человек. Надеюсь, он еще вернется и устроит веселую жизнь этим ублюдкам — пусть хоть раз чистый поразит нечистых. Лессер пытался отпугнуть этих ночных посягальщиков на его этаж — бог знает, кто крутит яйцами там, внизу, — запуская ночью на полную громкость проигрыватель, а вечером, если куда-нибудь отлучался, оставляя гореть все лампочки. Когда он думал обо всем этом, он испытывал страх перед гулкой пустотой здания, где жили, откуда исчезали целые семьи, куда заходили чужаки — отнюдь не для того, чтобы поселиться, а для того, чтобы не поселяться, — достойная сожаления участь старого дома.
*
Чувство заброшенности — чего-то утраченного в прошлом — уже прошлое? — охватило его, когда он вошел в свою квартиру, надежно охраняемую двумя патентованными и одним защелкивающимся замком. Лишь в своей трехкомнатной квартире, дававшей ощущение безопасности, Лессер чувствовал себя укрытым от мира и расслаблялся. Он забывал здесь все, что следовало забыть ради работы. Он забывался среди книг, плотно втиснутых на сосновые полки, обегавшие стены гостиной, — полки, которые он собственноручно, с любовью смастерил и отлакировал много лет назад; среди рукописей двух опубликованных романов и одного в работе, что был близок к завершению и хранился в большой картонной коробке в стенном шкафу; среди музыкальной аппаратуры и пластинок, лежащих на стеллажах и на нижних полках книжного шкафа; среди всякой всячины в стенных шкафах, ящиках комода, в аптечке. Его кабинет, он же спальня, представлял собой большую неприбранную комнату с кушеткой, узким туалетным столиком, старым креслом у окна, торшером, небольшим письменным столом и стулом с прямой спинкой — свидетелями обычного тут хода жизни. Он гнал от себя мысль о том, что еще не начинал жить и сколько всего упустил. Это было вовне, а он был внутри.
В маленькой кухне Гарри поставил в холодильник молоко и подумал, не позавтракать ли, но почувствовал, что кусок в горло не пойдет. Утром ему всегда было достаточно чашки кофе; хлеб, фрукты — это на потом. Нужно было время, чтобы войти в работу. Его неудержимо тянуло — от мысли, что он еще не начал, его бросало в озноб — тотчас сесть за стол, заякориться, застыть в неподвижности наподобие гироскопа — вот волшебный прибор: вроде бы и стоит на месте и в то же время движется. Долгое путешествие по небольшой комнате. Надо закончить книгу, над которой он так долго бьется. Кофе он сварит, когда заполнит словами целую страницу. Слова не выпьешь, но они утоляют жажду.
Гарри вошел в свой кабинет о трех окнах, не глядя на улицу, поднял растрескавшиеся зеленые шторы и уселся за стол. Из верхнего ящика он извлек часть рукописи. На мгновение им овладело ощущение утраты, сожаление о том, что он посвятил свою жизнь писательству, но потом, по мере того как он пробегал глазами написанную вчера страницу и убеждался, что слова стоят твердо, плотно и читаются хорошо, прихлынул прилив нежности к его собственному художническому «я». Книга спасала его. Еще два-три месяца — и он закончит ее. Затем быстро, месяца за три, за четыре, перепишет окончательный вариант — скажем, это будет три четверти черновика, — и дело сделано, роман завершен. Триумф после десяти лет работы. Эти десять лет сжимали голову тисками, но она не треснула, не раскололась — бедная моя голова. Гарри хотелось тщательно рассмотреть в зеркале в ванной свое лицо — усталые серые глаза, нередко наливавшиеся кровью, губы утилитариста, тонкие, истончающиеся, как ему казалось, с течением лет, любопытствующий нос созерцателя, — но он успешно воспротивился соблазну. Лицо есть лицо: оно изменяется по мере того, как глядит тебе в лицо в зеркале. Слова, которые он кладет на бумагу, изменяют его. Он уже не тот молодой, двадцатисемилетний, каким засел за эту книгу, и отнюдь не желает быть таковым. Прошедшее время — завоеванное время, если только книга не задумана кое-как и плохо сложена, как незнакомая дурнушка; тогда это мертвое время. И замысел погибнет.