— Для чего мы живем?
Мишка поднялся и сел. Он долго жевал ржавый стебелек, сосредоточенно морщил лоб.
— Тебе-то что,— сказал наконец он.— Ты стихи пишешь.
— Стихи! — Клим язвительно рассмеялся.— Кому нужно это дерьмо?..
К Мишкиным ногам шлепнулась толстая тетрадь. Он бережно поднял ее, стряхнул соринки. На обложке — размашистым почерком: «Ява в огне. Поэма».
— Кончил? — спросил Мишка..
— А что толку?
— Прочти..
— Зачем?..
Стихов у Клима было много, а слушатель — один. Получив очередной отказ из редакции, он запирал стихи в сундук. И тут Мишка ничем не мог помочь.
Огорченно вздохнув, он сказал:
— Прочти все-таки....
Клим нехотя взял тетрадку.
— Ну, ладно, черт с тобой,— сказал он отрывисто.— Не засни только...
Действительно, был однажды такой случай. Клим никак не хотел простить его Мишке.
— Читай, что ли,—сумрачно повторил Мишка.
Клим глубоко — как перед нырком — вдохнул воздух — и лицо у него на мгновение стало вдруг беспомощным. Он робко посмотрел на Мишку — но тут же нахмурился и спрятал глаза под лохматыми бровями.
Давно сомкнули орудия пасть,
В Европе седой — тишь.
Ветер напудрен, надушен опять
Твоими духами, Париж.
Но там, на востоке,— какая земля,
Чьи залпы послышались мне?
О Ява, родина моя,
Ты вся горишь в огне!...
Он читал монотонной, застенчивой скороговоркой, как будто стыдясь тех возвышенных слов и восклицательных знаков, которые сам щедро рассыпал по строфам своей поэмы. Постепенно Мишка начал понимать, что речь идет об индийском студенте,— он жил в Калькутте и стремился постичь истину. Но ему не открыли ее ни Будда, ни йоги. В отчаянии он стал курить опиум, однако вскоре ему попался в руки том Карла Маркса — и он познал, что смысл жизни — борьба. И когда восстала Ява, ему было уже ясно, что его место — там, где сражаются и умирают за свободу.
Мишка слушал — и вспоминал, как они тоже — то есть сначала Клим, а потом и Мишка — увлекались философией йогов и размышляли, как можно достичь нирваны. Но потом заключили, что нирвана — это чепуха. И они тоже говорили и думали о Яве. Но Мишке казалось, что обо всем этом следовало говорить как-нибудь попроще, без рифм... Впрочем вскоре он уже не обращал внимания на рифмы.
Индийский студент забросил за плечи холщовый рюкзак и, собрав последние рупии, купил билет на пароход «Мердека», отходящий на Яву. «Мердека» — значит свобода!
Голос у Клима окреп, зазвучал громче, ровнее, прерываясь только когда Клим торопливо проводил языком по пересохшим губам. Какая-то странная сила осветила изнутри его лицо, загорелась в черных зрачках, выпрямила узкие плечи. Казалось, она рвется наружу и не находит пути, и от ее бунтующего напора пружинит и содрогается его угловатое, длинное, тощее мальчишеское тело, с большой головой на тонкой шее, с крупными мужскими кистями на детских запястьях.
Мишка не смотрел на Клима — он смотрел в степь; он видел не степь, а зеленый остров, пылающий остров, стиснутый кольцом блокады, восставший против японских, голландских, английских империалистов, против всего мира — маленький гордый остров с кинжалами из бамбука — против танков, орудий, линкоров. И отважный индийский студент шел по Джокьякарте, по ее белым улицам, залитым красной кровью, и выступал перед бурлящими толпами, и собирал отряд добровольцев, и кидался в атаку — и в бреду, смертельном бреду, перед ним появлялся лорд Черчилль с неизменной сигарой в зубах — и герой швырял ему в лицо свои последние слова — ему, человечеству, всей планете:
Подожди, мир долларов и стерлингов,
Пфеннигов,
франков,
пенни!
Грохочет Завтра
по лестнице Времени —
Осталось немного ступеней!
Эй,
слушайте все,
президенты,
премьер-министры!
Слышите — бьют часы на Вестминстере?
Как взрывы,
как бомбы,
Как пушек
салюты,
Эти удары звучат:
Часы остановишь —
но ни на минуту
Времени остановить нельзя!
Смейтесь,
люди —
Наш смех раскатится по Вселенной,
громами гремя —
Это наша победа —
Время
остановить нельзя!
Мишка сидел не шевелясь, как буддийское изваяние, и пристально глядел прямо перед собой. Он слушал — и завидовал, завидовал Климу, как будто он побывал там, куда ему, Мишке, никогда не доведется проникнуть.
...А герой умирал. Он лежал на подстилке из банановых листьев, окруженный друзьями, братьями по борьбе, и в последний раз видел над собой черное тропическое небо. Выли шакалы. Из черной бездны, ярко вспыхнув, срывалась звезда, а те, что остались тускло мерцать — завидовали ей.
Потом все пропало. И Ява и звезды. Была степь. И они оба — такие одинокие в ее бесконечной серой равнине... Только в прозрачной синеве, дрожа, еще таял мираж.
— Вот жизнь,— мрачно сказал Клим.— А мы?... — он с тоской посмотрел на Мишку.
У Мишки были глаза пронзительной голубизны. В них стояли слезы.
3
В этот день к Яве подошел английский крейсер; он обстрелял и сжег четыре прибрежных деревни; на его снарядах была марка «USA». Из Амстердама вышел морской транспорт; на нем плыли десять тысяч голландских солдат; транспорт лег курсом на Яву.
В этот день советский представитель в Совете Безопасности потребовал пресечь действия колонизаторов; Черчилль выступил с поджигательской речью; четыреста тысяч американских сталелитейщиков объявили забастовку; в Греции расстреляли пятнадцать патриотов.
В этот день Лешку Мамыкина выгнали из класса за то, что он устроил шахматный турнир на немецком; отличник Михеев получил три пятерки; Мишку вызвали по физике — и он запнулся на первой же формуле:
— Вы лентяй, Гольцман,— сказала Варвара Федоровна.— Торжественно обещаю вам, что вы не будете допущены до экзамена.
Мишка улыбнулся и взял дневник. Такое уж было у Мишки лицо — оно всегда улыбалось. Его ругали — а он улыбался; ему грозили — а он улыбался; беспечно, или жалостливо, или обреченно — но улыбался.
Клим встретил Мишку виноватым взглядом. Первая жертва на великом пути! Но Мишка сказал:
— Ничего. Пускай. Теперь это не так важно,— тон у Мишки был решительным и скорбным.— Слушай...
Они сидели, касаясь друг друга плечами; они оба смотрели на Варвару Федоровну с преданным вниманием, и Мишка, приложив ко рту ладонь, шептал так, что слышал его только Клим,
— Мы наделаем авторучек из тростника и загоним на базаре. Пятнадцать рублей штука. Сто авторучек — вот тебе и полторы тысячи. Пойдет?..
— Нет,— прошептал Клим.— Вряд ли...
Такой способ наживы явно не вязался с коммунистической моралью.
— Мораль-то мораль,— отозвался Мишка не без досады.
Он начертил в тетради треугольник и покрыл его площадь штрихами.
— Слушай,— забормотал он снова,— можно выращивать раннюю редиску. Очень просто. В ящиках. Утром — на крышу, вечером — в сарай. Индивидуальные огороды разрешены государством? Разрешены. Даже поощряются... Один ящик — сто рублей, тридцать — три тысячи. Три тысячи на двоих...
От вершин международной политики опуститься до торговли редиской!..
— Ну и черт с тобой,— сказал Мишка.— Так мы никогда ничего не придумаем!..
— А ты еще думай,— сказал Клим.
— А я и так думаю,— сказал Мишка.
И они думали. Они больше не хотели попасть впросак. Они всю жизнь попадали впросак!
Тогда была Греция. И с ними был еще Сашка Егоров, Егор, как его называли в классе. Они собирались у Клима. Над сундуком висела большая карта Европы. Сундук отворачивали в сторону, под карту придвигали стол.. Комната сразу приобретала вид ставки главнокомандующего. Коптила керосиновая лампа, заправленная бензином с солью. Три лохматые огромные тени метались по стенам. Клим открывал экстренное совещание коротким, сухим докладом о последних событиях в Греции. Хитосы теснили, ЭЛАС отступал в горы. Шесть кулаков, лежавших на клеенке, забрызганной чернилами, сжимались от ненависти к английским интервентам.
— Что мы можем сделать, чтобы помочь грекам? — грохотал Клим. Тень от его головы подпрыгивала к потолку.— Неужели мы так и будем сидеть — сложа руки?
А потом ЭЛАС разбили,— в Афины вернулся король. Егоров обозвал Клима и Мишку трепачами и завел компанию со Слайковским.