Татуировкам соседа насчитывалось минимум лет сорок, пятьдесят. А то и того больше… Он был весь покрыт неровными, мрачными российско-тюремными, дурно нарисованными могильными крестами, виселицами. Из синюшного сердца, наколотого почему-то под правой лопаткой, торчал синий финский нож, а вокруг этого сердца — уродливые русалки с чудовищно нарушенными пропорциями. Ну, и конечно, словно лозунги в лагерной зоне, вечные жалостливые заклинания — «Не забуду мать родную!» и «Кто не был — тот будет, кто был — не забудет».
Это все на спине, животе, на руках. Снизу же — из-под резинок от трусов и пижамных штанов — были видны фрагменты выползающих кладбищенских змей и еще чего-то совсем уж жутковато загадочного.
А шею соседа, словно петля висельника, синим ожерельем обвивал классический блатной постулат — «Не верь, не бойся, не проси!».
На левой стороне груди от каждого малейшего движения соседа оживал и недовольно морщился серо-синий профиль лучшего друга советских физкультурников товарища Сталина.
С правой же стороны грудной клетки на очень приблизительного «вождя народов» в упор и, как казалось Кириллу Петровичу, с явным политическим упреком поглядывал на Сталина его бывший пахан и подельник — Владимир Ильич Ленин (Ульянов). Кстати, тоже не очень-то претендующий на абсолютное портретное сходство.
Когда несколько дней тому назад этот пестрый человек небольшого роста и явно восточного вида (как говорят сейчас в России — «лицо кавказской национальности») впервые появился в дверях двухместной палаты отделения легочной онкологии, Теплов сразу же принял его за турка, которых в Мюнхене — пруд пруди.
Вместе с этим будущим соседом Кирилла Петровича в палату просочилась его жена — маленькая, некрасивая женщина лет шестидесяти, в длинном и бесформенном турецком шелковом пальто с плечами «фонариком». Эту униформу эмигрантские турчанки носят как гордый отличительный знак подлинной национальной принадлежности.
В одной руке у нее был пластиковый пакет из магазина «Aldi» с бананами, в другой — строго запрещенный в больничных стенах мобильный телефон. По которому она, отворачиваясь ото всех, тихо и непрерывно говорила по-русски с тяжелым неистребимым еврейским акцентом.
Да и соседа звали как-то странно и диковато на слух — Рифкат Шаяхметович КОГАН!
Так он сам отрекомендовался Кириллу Петровичу на превосходном чистом русском языке без малейшего постороннего фонетически восточного признака и какого-либо акцента. И тут же попросил называть его просто «Рифкат». Потому что «Шаяхметович» нормальному человеку не выговорить. А любая ошибка при произнесении его имени или отчества для него, как он сам выразился, звучит оскорбительно. И он рад, что теперь живет в Германии, где отчеств отродясь не бывало. А то с этим отчеством, мать его!., у него повсюду были одни заморочки.
Но еще больше он рад, что попал в одну палату с земляком. С русским. А то он, Рифкат Шаяхметович Коган, по-немецки — ни в зуб ногой.
Он сочувственно, словно хотел успокоить Теп-лова, поведал ему и Зойке, что у него тоже рак, кажется, чего-то внутреннего, в кишках, что ли?., и ему совсем недавно исполнилось семьдесят четыре.
Рифкат оказался моложе Кирилла Петровича всего на пять лет, но по исламскому укладу безоговорочно признал Теплова «Старейшим». Вернее — вожаком их маленькой стариковской стаи.
К тому же он оказался в состоянии полного и самого почтительного восхищения от ужасающе примитивного, полуграмотного улично-магазинного немецкого языка Кирилла Петровича.
— Чего она сказала тебе, Петрович? — повторил Рифкат.
— Чтобы я с вечера не жрал. И утром ни крошки. Завтра у меня бронхоскопия, — и, полагая, что он должен объяснить Рифкату мудреное слово «бронхоскопия» как-нибудь попроще, добавил: — Будут запихивать мне в легкие маленькую видеокамеру и…
— Знаю, знаю, — сказал Рифкат. — Мне уже такое делали. Только через задницу. Тоже видеокамеру. Не боись, Петрович. Ничего не почувствуешь. Кольнут в вену, вырубят тебя, только в палате и проснешься. Я такую кишку уже раза три жопой глотал.
Рифкат развесил полотенце для просушки на спинке кровати и неожиданно легко рассмеялся:
— Но ты, Петрович, не переживай. В тебя, наверное, другую кишку засунут. Потоньше.
— Надеюсь.
Хотел было еще что-то сказать, но вдруг сам себе стал противен: «…чтобы с вечера не жрал…», «будут запихивать»…
Откуда в нем этот бодренький фальшак? Почему он вдруг заговорил с Рифкатом каким-то упрощенным, несвойственным себе языком?.. В этаком лживо народненьком стиле. Чтобы уравнять «весовые категории»? А на хрена?!. Они и так на равных. Почти одного возраста, оба уже, считай, приговорены…
К тому же этот разрисованный старик, с невероятным сочетанием имени и фамилии — Рифкат Коган, разговаривает совершенно нормально. Никакого провинциализма, хорошо строит фразу, достаточно интеллигентен. Только изредка срывается на лагерный жаргон. Да и то, лишь когда Зойка под вечер уезжает домой и они с Петровичем остаются в палате одни. Но и это Теплов воспринимает в своем соседе всего лишь как слегка кокетливую попытку зацепиться за свое уходящее мужчинство.
А в голове только одно:
«Пронеси, Господи!.. Дай мне пожить еще хоть пару лет. Зойка так хотела в Сингапур! Одно время она этим Сингапуром просто бредила…»
И еще.
Сквозь постоянно пульсирующую тревогу, бессонные и безмолвно истерические ночи — злокачественная?.. или не злокачественная?., а если злокачественная, то сколько осталось?.. Кириллу Петровичу все казалось, что он уже где-то слышал голос этого Рифката. Мало того, вчера Теплову вообще причудилось, что он даже встречал его черт-те когда в своей пестрой и не всегда праведной жизни.
Шаяхметович. Шаяхметович…
С этим роскошным отчеством он уже тоже когда-то сталкивался. Не в своих среднеазиатских командировках, а при каких-то других странных, напрочь забытых обстоятельствах. Когда? Где?..
— Ты еврей, Рифкат?
Тот рассмеялся:
— Нет. Я — «чурка». «Чебурек». В России — нежелательное «черножопое лицо кавказской национальности».
— Почему же ты Коган?
— А как еще я мог уехать оттуда? Был в Могилеве у одного корешка, побазарили, нашли там эту Полину… Она уже была в стартовой позиции на отвал. Заплатил ей штуку баксов, расписались. Я взял ее фамилию, еще кое-кому отслюнил там за пару понтовых ксивочек и официально прибыл сюда, прости господи, ее законным мужем. Как говорится, «по еврейской линии».
— Так она что? Не жена тебе?
— Почему? По документам — жена. А так…
Рифкат невесело усмехнулся. И в этой усмешке на мгновение в глазах Кирилла Петровича молнией снова промелькнуло что-то неясно знакомое, стертое временем, почти наглухо затянутое черной пеленой десятков прошедших лет.
Вошла в палату толстенькая сестричка в коротковатых брючках. Принесла ужин для Рифката. Поставила пластмассовый поднос с тарелочками на стол, пожелала герру Когану хорошего аппетита и направилась к дверям, покачивая бедрами и пухленьким задом.
— Данке шон, — глядя ей вслед, сказал Рифкат.
Повернулся к Кириллу Петровичу и мечтательно проговорил:
— Вот эту Хрюшку я бы шпокнул. Мой размер.
— У тебя с… этим все еще в порядке? — удивился Теплов. — Ну, ты понимаешь, про что я?..
— Об чем ты говоришь, Петрович?!. — рассмеялся Рифкат. — Раз в сто лет приподнимет головку и тут же сам в обморок с перепугу падает. А насчет сестрички это я так — для бодрости. Хотя, может, если поднатужиться…
Сегодня на утреннем обходе Теплов как мог, через пень-колоду, переводил шефу онкологического отделения жалобы Рифката на какие-то странные, нескончаемые, очень сильные боли в костях, а Рифкату — короткие успокаивающие ответы шефа.
Когда же их лечащий врач, молоденький доктор Кольб, что-то сам хотел спросить у шефа, тот, не переставая ободряюще улыбаться Кириллу Петровичу и Рифкату, негромко прервал Кольба:
— Все остальные вопросы… — сказал шеф и дальше произнес всего лишь два совершенно неизвестных Кириллу Петровичу слова: — …ante portas.
После чего он по-приятельски пожал руки герру Когану и герру Теплову и вместе со всей своей камарильей покинул палату.
— Чего шеф сказал нашему Кольбу? — напряженно спросил Рифкат.
— Понятия не имею. «Анте портас»… Наверное, что-то сугубо медицинское.
— Херовые у меня, видать, дела, — задумчиво проговорил Рифкат Коган.
«Есть Ты или нет Тебя, наплевать… Если есть, спаси и помилуй Зойку, жену мою любимую и отважную!.. Который год она на этой проклятой «химии». Лишь бы у нее снова ни черта не возникло! Как она одна без меня будет карабкаться по остатку своей жизни?..»