Подойдите ближе, я расскажу вам. Дактиль был сконструирован для тех, кто постоянно разговаривает сам с собой, то есть для всех и каждого. А также для лентяев вроде меня, которые испытывают отвращение к чернилам и бумаге. Ты себе говоришь, а он записывает, и даже больше того — транскрибирует. Низкий женский голос (выбор был продиктован диапазоном частот) кодирует слова, и начинает урчать крохотный фонетический набор размером с молитвенную мельничку ламы. Из отверстия А медленно выползает лист бумаги стандартного формата, на котором всё, тобой сказанное, напечатано слово в слово. Как он устроен? Ах, это хотела бы знать любая фирма. К тому же дактиль может работать бесконечно, хватило бы бумаги да свежих батареек. Легко понять, почему эта игрушка так ценна, — в несколько недель она могла бы оставить не у дел всех стенографисток в мире. Кроме того, машинка настолько чувствительна к индивидуальному тембру, что ей не нужен выключатель — достаточно голосового пароля. Он, конечно, выбирается произвольно. В моём случае она включается на слово «Конх»[8] и выключается на слово «Ом»[9].Такой трудоёмкий анахронизм, как печатанье на машинке, она превращает в забаву. И всё же я не смею запатентовать её, поскольку фирма не спускает глаз с Патентного бюро.
Им тут же сообщают, когда появляется что-то новое… По крайней мере, Джулиану.
Причины, по которым я хочу освободиться, разнообразны и сложны; о явных не стоит и упоминать, но есть и более серьёзные, объяснить которые необыкновенно трудно, несмотря на мои близкие отношения со словами. В конце концов, я написал достойные книги, пусть и прибегая к механике, электронике и прочим подобным вещам. Но если бы мне захотелось подойти к моему случаю до некоторой степени как археолог, полагаю, я наткнулся бы на культурные пласты более глубоких склонностей, которые открыли бы мне, кем я должен был стать. С одной стороны, чисто внешне я мог бы вести отчёт моей жизни от того момента, когда я с помощью клубка тонкого шпагата и двух жестяных сигаретных коробочек соорудил некое подобие телефонного аппарата. Дзинь! Вы можете сказать, в этом нет ничего необыкновенного; даже школьник знает, как работает древнее устройство Белла. Но тогда позвольте сказать иначе. Я постепенно стал приравнивать изобретение к творению — может, на ваш взгляд, чересчур самоуверенно с моей стороны? Тем не менее там и там симптомы во многом те же, не так ли? Беспокойство, лихорадочное состояние, мигрень, отсутствие аппетита, маниакально-депрессивный психоз (О, Мама!)… да, все верные признаки припадка падучей. Потуги. И вот, совершенно неожиданно новая идея вырывается на свободу из переплетенья лихорадочных видений — бац! Так происходит у меня. И сопровождается болью, позволяющей проклятой идее развиваться, оформляться в воображении. Молодым я не умел распознавать эти признаки. Когда начинали стучать зубы, я ожидал приступа малярии. Не умел находить наслаждение в нервном расстройстве. Что за вздор! Ну так вот, уже несколько дней, как я в бегах, меня как бы нет, живу в Афинах один, с моим фамулюсом, регулярно занимаюсь профессиональной переподготовкой в форме этих автобиографических заметок!
Я задержался тут, ища Кёпгена; но единственного человека, который мог бы рассказать мне, где он, сейчас нет в Афинах, и никто не знает, когда он вернётся.
Ом.
* * *
Я отправился к Нэшу из чистой проформы; мы с ним всегда ладили. Иногда этот зануда попадается на шутку! Как все психоаналитики, он настоящий неврастеник, скрывающий свою истерию под улыбочкой, зевком и всезнающим видом. Снимет очки, откашляется, побарабанит пальцами по столу, поправит бумажный цветок в петлице. Думаю, я заставляю его чувствовать себя несколько неуютно; не сомневаюсь, он задаётся вопросом: а что мне известно? Ведь разве Бенедикта не его пациентка? Мы чертовски любезно препираемся, как два прекрасно образованных англичанина. Он не выказывает удивления, услышав, что я собираюсь поехать куда-нибудь отдохнуть. Я ничего не говорю, как к этому относятся на фирме, но по его лицу вижу, что такая мысль у него мелькает. Знают ли на фирме, куда я еду? Да, они знают — я предусмотрительно сказал всем друзьям, куда еду: на Таити. Уверен, нашему агенту там уже отправлено соответствующее сообщение и в порту меня будет поджидать высокий прыщавый человек европейского вида, в панаме, скромно стоя где-нибудь в сторонке. Спокойно, скромно, ненавязчиво моё прибытие будет зафиксировано и доклад послан наверх.
— Думаю, ты просто устал, — сказал он. — И всё же не вижу для этого оснований. Ты уже несколько месяцев ничем не занят, сидишь, как в тюрьме, в Уилтшире. Ты счастливчик, Чарлок. Если не считать того, что Бенедикта больна. У тебя есть всё.
Я насмешливо посмотрел на него, и он, устыдившись, покраснел. Потом расхохотался с деланной сердечностью. Мы слишком хорошо понимали друг друга, Нэш и я. Вот подождите, я расскажу ему об Авеле, просто подождите.
— Как будем говорить, Нэш, силлогизмами или поболтаем без затей? Казуальность — это попытка внушить себе, что мир имеет некий высокий смысл. Мысль, что он ничтожен, нам невыносима. — На глазах у него выступили слёзы, комично-жалкие слёзы от смеха, из сердечного превратившегося в мрачный. — Знаю, тебя тошнит от твоей работы и тебе точно так же погано, как мне, если допустить, что мне погано.
Он выпятил испуганную губу и искоса лукаво посмотрел на меня.
— Ты, похоже, играешь с РНК. Это опасно, Чарлок. Стоит раз оступиться — и окажешься среди архетипических символов. Придётся приберечь для тебя палату в Полхаусе.
(Полхаус — это собственная психушка фирмы.)
— Действительно, — сказал я, — когда я просыпаюсь, у меня слёзы льются по лицу, иногда от смеха, иногда просто так.
— Ну вот видишь! — торжествующе сказал он. Закинул ногу на ногу, снова опустил. — Лучше возьмись за ум, поезжай, отдохни и подлечись, напиши очередной научный труд.
— Отправляюсь на Таити. Гоген там бывал.
— Прекрасно.
— Изобретатели — счастливое, смеющееся племя. — Я подавил желание разрыдаться и вместо этого зевнул. — Нэш, а твой смех — это не крик о помощи?
— Так же как у всех. Когда уезжаешь?
— Нынче вечером. Позволь пригласить тебя на ланч.
— Принимаю приглашение.
— Гланды с одного боку развиты — чувство юмора сильно воспалено. Пошли в «Поджо».
Он наливал себе кьянти, когда появился Вайбарт — мой издатель, багровый от разгульной жизни, на всякий случай приветливый, поскольку не помнил, говорил ли он мне о книге, которую хотел, чтобы я написал для него. «Век автобиографии». Он просил Нэша оказать ему добрую услугу — воздействовать на меня. Он также знал, что все эти годы я мало-помалу делал кое-какие записи.
Человек, с которым я дружу двадцать лет и с которым впервые встретился здесь, да, здесь, в Афинах: милым, как старинный трамвай на конной тяге, прозябавшим в роли второстепенного проконсула с коллекцией птичьих яиц в ящиках шкафа. Полюбуйтесь на этого Вайбарта, убеждающего бедного Феликса бросить заниматься квазарами и предаться воспоминаниям. Я опрокинул стакан вина и улыбнулся до ушей, как клоун, двум моим друзьям. И что мне с ними делать?
— Пожалуйста, Чарлок! — Он был вдрызг пьян.
— Пусть те, кто умеет должным образом обращаться с предметом искусства, первыми бросят в меня камень.
— Нэш, неужели ты не можешь убедить его?
— Дерзость — это форма психоза, — ответил, к моему удивлению, Нэш; тем не менее я не мог удержаться, чтобы не подбить Вайбарта ещё разок грянуть «Издательскую застольную». Нас всегда гнали вон, когда он пел её. Я отбивал вилкой такт.
Можешь, Боже, забрать свою искру,
Я расстанусь с ней без вопроса,
Оставь лишь способность выдать струю
Словесного поноса.
Моим книгам плевать на ушаты грязи,
Моей славе не будет сноса,
Пока я смогу выдать струю
Словесного поноса.
Я очень удивился, что, несмотря на сердитые взгляды, нас не прикончили на месте. Гильдия гуманитариев на днях объявила Вайбарта Издателем года; он заслужил известность своей идеей захватывающей простоты. Кому ещё могло бы прийти в голову переводить Брэдшоу на французский? Он немедленно оказал влияние на французский роман. Французы, все как один, бросились превозносить непризнанного английского гения. Вайбарт грохает кулаком по столу и кричит в экстазе:
— Просто поразительно! Они разложили явления на эпизоды. Это правомерно в твоей чёртовой науке, Феликс. Недетерминистской. Это приведёт, как выражается Нэш, к полной кататонии, ступору. Ура! Мы не желаем выздоравливать. Хватит с нас романов о комплексе кастрации. Неужто тебе нравится идея о Боге Авраама, который приступает к тебе с золотым серпом, чтоб отхватить твои маленькие, просто-таки крохотные омелины? — Он тычет бледным пальцем в Нэша, который вздрагивает и отшатывается. — Всё, хватит, больше никаких венгерских писателей-гуляшников, никакого vieux[10] иудея, в гробу я видел ваши перепуганные конопатые душонки. Я уже сколотил состояние! Ура! Книжные киоски завалены макулатурой, в которой нет ничего, кроме тоскливого секса. Хватит о сёксе, слишком это скучно. Все им сыты. Тем не менее непристойность действительно возбуждает — но старая чистая страсть, как и смерть, должна быть личным делом.