Жизненно важная статистика. Первоначально в социальных исследованиях эти слова относились к рождениям, бракам и смертям; теперь же они сообщают о размерах бюста, талии, бедер. Длинными днями и ночами раннего отрочества Кит проявлял гипертрофированный интерес к данным жизненной статистики и частенько сочинял их для собственного развлечения в одиночестве. Рисовать он никогда не умел (его руки, взяв карандаш, словно начинали расти не из того места), зато мог вверить бумаге абрис женщины, выраженный в цифрах. Причем, как ему казалось, каждая возможная — или, по крайней мере, хотя бы отдаленно напоминающая человекообразное — комбинация, например, 35–45—55 или 60—60—60 — вполне стоила размышлений. 46–47—31, 31–47—46 — все это вполне стоило размышлений. Только тебя почему-то всегда тянуло назад, к модели песочных часов, и стоило наткнуться (к примеру) на 97—3—97, как ничего нового уже не оставалось. Можно было провести приятный час, уставившись на восьмерку, стоящую вертикально, потом — лежащую на боку. В конце концов ты вновь обращался, сонный, к своим печальным и нежным комбинациям: тридцать с чем-то, двадцать с чем-то, тридцать с чем-то. Просто цифры, просто целые числа. И все же, когда он, в бытность мальчиком, видел данные жизненно важной статистики под фотографией певицы или старлетки, они казались воинственно нескромными, открывая все, что ему требовалось знать о том, что скоро наступит. Он не хотел обнимать и целовать этих женщин — пока нет. Он хотел их спасать. Он спасет их (предположим) из островной крепости…
34—25–34 (Лили), 37–23—зз (Шехерезада) — и Кит. Все они, эти трое, учились в Лондонском университете: юрфак, математический, факультет английской литературы. Интеллигенция, аристократия, пролетариат. Лили, Шехерезада, Кит Ниринг.
Они шли по крутым улочкам, по которым промчались мопеды, по улочкам, перекрещенным гобеленами, сотканными из одежды и белья, растрепавшимися на ветру, и на каждом втором углу таилась часовенка со свечками, и салфеточками, и фигурой святого, мученика, изможденного клирика в натуральную величину. Распятия, одеяния, восковые яблоки, зеленые или подгнившие. И потом — запах: прокисшее вино, сигаретный дым, вареная капуста, водостоки, пронзительно сладкий одеколон, а еще — резкий привкус лихорадки. Трио вежливо остановилось, когда величественная бурая крыса — чрезмерно уподобившаяся человеку — неспешным шагом пересекла их путь. Будь она наделена даром речи, крыса проворчала бы машинальное buona sera[4]. Лаяли собаки. Кит глубоко вдохнул, глубоко втянул в себя щекочущий, дразнящий привкус лихорадки.
Он оступился, затем выровнялся. Что такое? С самого приезда, четыре дня назад, Кит жил на картине, а теперь он из нее выходил. Италия, с ее кадмиевым красным, кобальтовым сапфиром, стронциевым желтым (все — только что смешанные), была картиной, и теперь он выходил из нее во что-то знакомое: в город, в образцово-показательные районы скромного индустриального центра. Города Киту были знакомы. Ему знакомы были скромные главные улицы. Кино, аптека, табачная лавка, кондитерская. Со стеклянными поверхностями и освещенными неоном интерьерами — первые намеки на блеск бутиков рыночного государства. Вон в том окне — манекены из пластика цвета карамелизированного сахара, один из них без рук, один — без головы, расставлены в вежливых позах, стоят, словно представляясь, приглашая тебя познакомиться с женскими формами. Таким образом бросается недвусмысленный вызов истории. Деревянных мадонн на углах улочек в конце концов узурпируют пластмассовые леди современности.
Тут случилось нечто — нечто, никогда прежде им не виданное. Секунд за пятнадцать-двадцать Лили с Шехерезадой (Кит каким-то образом затесался между ними) оказались в окружении роя молодых мужчин, не мальчишек или юношей, а молодых мужчин в щегольских рубашках и отглаженных брюках, улюлюкающих, призывающих, зубоскалящих — и все в молниеносном движении, похожем на карточный фокус с применением телекинеза: короли и валеты, быстро тасуемые и раскидываемые веером под уличными фонарями… Энергия, исходящая от них, была по масштабам сродни (как ему представлялось) энергии тюремного бунта где-нибудь в Восточной Азии или к югу от Сахары. На самом деле они не прикасались к тебе, не мешали идти; но, пройдя еще сто ярдов, выстроились, словно шумная солдатня, неплотным строем: с десяток довольствовались видом сзади, а еще столько же подруливало с обеих сторон, при этом подавляющее большинство, оказывавшееся впереди, шагало задом наперед. Невиданное зрелище, правда? Толпа мужчин, шагающих задом наперед.
Уиттэкер ждал их по ту сторону заляпанного стекла со стаканом в руках (и с мешком почты).
* * *
Кит, пока девушки медлили у двери (для совещания или перегруппировки), вошел первым со словами:
— Мне случайно не померещилось? Ничего подобного прежде не видал. Господи, да что это с ними такое?
— Это другой прием, — протянул Уиттэкер. — Они не такие, как ты. Изображать хладнокровие — не в их стиле.
— И не в моем. Хладнокровие я не изображаю. Никто все равно не заметит. Хладно-что там изображать?
— Тогда действуй как они. В следующий раз, как увидишь девушку, которая тебе приглянулась, прыгай на нее из положения ноги врозь.
— Поразительно. Эти… эти итальяшки долбаные.
— Итальяшки? Да ладно тебе, ты же британец. Что, кроме итальяшек, других слов не знаешь?
— О'кей, эти черножопые — в смысле, черномазые. Латиносы долбаные.
— Ну ты даешь! Латиносы — это ведь мексиканцы. Итальяшки, Кит, — макаронники, немытые, даго.
— Но меня же с детства учили не делить людей по расовым и культурным признакам.
— Много тебе от этого пользы. В первую же поездку в Италию.
— Да еще часовни эти… Короче, я тебе говорю — это все мое происхождение. Такой уж я есть — никого не сужу. Не могу. Так что со мной поосторожней.
— Ты впечатлительный. И руки трясутся — сам посмотри. Трудное дело быть невротиком.
— И это еще не все. Я не то чтобы чокнутый, но бывают моменты. Не вижу как следует. Неправильно понимаю какие-то вещи.
— Особенно по части девушек.
— Особенно по части девушек. И потом, я в меньшинстве. Я парень и британец.
— И гетеросек.
— И гетеросек. А мой брат — где он? Придется тебе стать мне братом. Нет. Обращайся со мной как с ребенком, которого у тебя никогда не было.
— О'кей, договорились. Значит, так, слушай. Слушай, сын. Попробуй взглянуть на этих ребят с позиции, так сказать, стратегической. Этим знойным красавцам место на сцене. Итальянцы — фантазеры. Реальность не для них.
— Не для них? Даже вот эта вот реальность?
Они обернулись, Кит в футболке и джинсах, Уиттэкер — в роговых очках, вельветовый пиджак с овальными кожаными заплатками на локтях, шерстяной шарф — желтовато-коричневый, как его волосы. Лили с Шехерезадой уже шли к лестнице, ведущей в подвал, вызывая у пожилой клиентуры, целиком состоящей из мужчин, поразительный по разнообразию спектр злобных взглядов; их мягкие формы двинулись вперед, минуя череду гаргулий, затем крутанулись, затем, бок о бок, удалились вниз. Кит сказал:
— Старые развалины. Куда они смотрят?
— Куда они смотрят? А ты как думаешь, куда они смотрят? На двух девушек, которые забыли одеться. Я говорил Шехерезаде: сегодня вечером ты идешь в город. Надень что-нибудь на себя. Одежду там какую-нибудь. А она забыла.
— Лили тоже. Без одежды.
— Бот ты, Кит, не признаешь культурных различий. А надо бы. Эти стариканы только что выползли из Средних веков. Подумай. Представь себе. Ты — горожанин в первом поколении. Тележку свою на улице припарковал. Сидишь, выпиваешь, пытаешься въехать в ситуацию. Поднимаешь глаза — и что ты видишь? Двух обнаженных блондинок.
— Ох, Уиттэкер, это был просто ужас. Там, на улице. И дело не в том, что ты подумал.
— А в чем же тогда?
— Черт. Эти мужчины такие жестокие. Не могу я, у меня просто нет слов. Сам увидишь на обратном пути… Гляди! Они еще там!
Молодые люди Монтале были уже по ту сторону окна, громоздились друг на друга, словно безмолвные акробаты, и на стекле, казалось, извивалась головоломка лиц — до странности благородных, подобных лицам священников, отмеченных благородным страданием. Потом, один за другим, они начали отваливаться, отлепляться. Уиттэкер сказал:
— Я вот чего не понимаю: почему эти парни не ведут себя так, когда я иду по улице. Почему девушки не исполняют прыжок ноги врозь, когда ты идешь по улице?
— Ага — почему?
Перед ними раскрутили четыре стакана пива. Кит закурил «Диск блё», добавив ее дым к серным сморканиям и чиханиям кофейного аппарата и к обволакивающему туману суеверной подозрительности: посетители бара и их затянутые катарактой взгляды, видящие и отметающие, видящие и неверящие…