Клавдия встала с ведра и прикрыла халатом голую поясницу. Ей показалось, что кто-то смотрит на нее с улицы.
Она вынесла ведро на заснеженный двор. Собака, помесь кавказца и русской дворняги, увидев хозяйку, затявкала и заскулила, высунувшись из будки.
Валенки вязли в наметенной за ночь крупе. Клава протоптала дорожку к силосной яме, вырытой неподалеку от деревянного нужника, которым пользовались только летом, да и то с опаской, потому что он продувался насквозь залетными ветрами, и вылила в свежий снег содержимое ведра.
Городок к тому времени зашевелился, задергался, будто через недвижимое тело пропустили веселый электрический ток. Серые струйки дыма из многочисленных изб валили в морозное небо, и на снегу уже появилась угольная пыль.
Но воздух не радовал Клавдию Ивановну, а пыль не огорчала. Уже множество лет, наверное, с середины войны она жила в каком-то тумане, будто на мозги ее была пролита липкая нефтяная пленка, мешавшая общаться с людьми, мешавшая что-либо понимать и оценивать. Мир для нее состоял лишь из острых углов, выступавших из-под черного нефтяного развода, и на эти царапающие душу углы она еще как-то реагировала. По радио объявили, что кончилась война – немцев она фактически не видела, а видела только беженцев. Что ж, хорошо, кончилась так кончилась, теперь жизнь наладится и станет намного лучше.
Про немцев она слыхала разное, в основном то, что самыми страшными являлись каратели из СС, остальные же были солдаты как солдаты – охочие до баб и дармовой жратвы, спящие на ходу от усталости и бредущие безропотно на Восток, как стадо баранов. В победе Клавдия Ивановна не сомневалась. Более того, здесь, в глубоком тылу война эта рассматривалась как нечто небывалое, выдуманное кем-то нарочно, на спор или сдуру. Но разве придет кому-то на трезвую голову посылать людей из такой маленькой страны, как Германия, в такую неповоротливую махину, как Советская Россия, где заблудиться можно тут же, в ближайшем лесу и никогда оттуда не выйти? Она и сама плутала в детстве аж два дня в небольшом на вид околке, когда отправилась за ягодами. День был серый, без солнца, она быстро спуталась и спала ночью на голой земле, подложив под себя еловые ветки. А потом уже, на следующий день вышла домой по колокольчику – какая-то безумная корова, отбившись от стада, вышла на Клавдию, страшно испугалась и понеслась обратно во всю прыть. Колокольчик на ее груди звенел, и обе они были дома через каких-нибудь полчаса.
А вот еще один угол. Танька отыскала себе какого-то хахаля (десятого по счету?) областного значения, и на это тоже нужно было откликнуться, сказать пару слов, напутствовать, пожурить... И третий угол, самый опасный – мертвая птица в кастрюле с супом. Что это, для чего и откуда?
Вдохнув колючий воздух и забыв покормить Рекса, Клавдия Ивановна возвратилась в избу.
Свекольник пришлось кипятить заново. Вытащив котелок из поддона печи и подбросив в нее несколько сухих поленьев, чтоб веселее трещали, Клавдия пошла из кухни в комнату.
Разлила суп по мискам, и Танька тут же начала его хлебать своей чуть согнутой посередине ложкой. Из большого, как зонт, репродуктора со стены зазвучал хор имени Пятницкого. Слова были неразборчивы, музыка тоже, так как репродуктор был приспособлен скорее под речь, поставленную дикцию, зачитывающую сообщения ТАСС, нежели под музыку, которая всегда напоминала досужий комариный писк.
– Вечером... – пробормотала Танька, – ты вот что...
– Да знаю, – сказала Клавдия. – Сама уйду. До каких?
– А это как получится, мама, – и в ее голосе впервые появилась какая-то душевность. – Не думаю, чтоб слишком... После двенадцати все разойдутся, завтра же на работу.
– И он будет?
– Должен.
– Ради него и затеваешь...
– Совсем не ради, – возразила Танька. – Молодым отдыхать пора. Тем более в выходной.
– А раньше вообще выходных не было, – сказала Клавдия, – я знаю, я помню.
Ей показалось даже, что она помнит радостные советские довоенные времена, когда дней недели вообще не существовало, а был просто первый день шестидневки, второй день, третий... Жизнь являлась условностью, и от этого казалась легкой.
– Ну и чего вы добились? Работали, работали, и ничего. Иконы... Изба эта, – пробормотала дочь с раздражением. – Зачем иконы-то здесь висят? – она подняла глаза на угол. – Лица черные, ничего не видать... Ты ведь не молишься, а они висят!
– А я и не знаю, как, – отозвалась Клавдия, опасливо обернувшись, потому что сидела к ним спиной. – Мама не научила.
– Ты вот что... Убери их. Перед людьми меня позоришь. Николай придет, увидит... На смех подымет.
– Куда ж мне их?
– В сенях пусть стоят или в сарае.
– Это грех, в сарае-то!
– Всё. С меня хватит!
Танька порывисто встала со своего места и бросилась к киоту. Вскочив на стул обезьяной, стащила из угла вниз Богородицу, трех святителей и уже схватилась за Николая Угодника...
– Его-то хоть оставь... Николу-то!
– Николу, говоришь? – И Танька вдруг хитро улыбнулась. – Если Николай, то пусть стоит.
Слезла со стула, отряхнула ладони от пыли и паутины. Озорно спросила:
– В печку или как?
Со смехом открыла печку и попыталась запихнуть в нее трех святителей.
Мать, скуля, бросилась на Таньку и вырвала доску из ее рук.
– На привидений похожи, – сказала Танька, бросив беглый взгляд на неведомые изображения. – И чтоб я их в доме больше не видела!
– Ладно, я их людям отдам, – пообещала мать.
– Да кто их возьмет?
– В Москве, я слышала, есть люди, – рассудительно сказала Клавдия Ивановна. – Берут. И даже деньги платят.
– А где Москва-то? – спросила ее Танька.
Клавдия Ивановна пожала плечами.
Этот вопрос был для нее риторическим. В Москву она никогда не хотела, добраться до нее не могла, ибо в точности не знала, где она. Но опытные люди говорили, что если перевалить через горы и проехать еще километров восемьсот, то покажутся вскоре огненные башни, и душа от удивления вылетит из груди.
Клавдия вытерла икону о свой халат и поставила ее на пол.
– У тебя тройчатка есть? А то голова раскалывается.
– Меньше нужно гулять, Таня, – сказала мать с надрывом, потому что речь шла о наболевшем.
Возвратилась к столу, отломила кусочек черного хлеба и корочкой подобрала с тарелки остатки супа. Отправила хлебушек в рот. Промокнула губы кусочком байковой ткани, который вытащила из кармана халата.
Сделала радио потише и полезла в буфет за лекарством.
Что это была за тройчатка? Неведомо. Но я застал еще те достославные времена, когда из всех лекарств было лишь два: тройчатка и пирамидон с анальгином. Зато и лечились ими от всех болезней, быстро и действенно. «У вас тройчаточки не найдется?.. Дайте мне, что ли, тройчаточки!..» И опрятная, чисто одетая дама в аптеке, похожая на школьную учительницу, отдавала в руки маленькую коробочку, похожую на спичечную, но только много тоньше, на которой было написано это сладкое слово «тройчатка»!..
Храм Всех Святых стоял на окраине города недалеко от металлургического завода имени Серго Орджоникидзе. Собственно, горку, на которой белела колокольня, и металлургический комплекс отделяла друг от друга хилая речка, слегка примерзшая от сильных морозов, которые ударяли здесь с ноября. Полностью река не замерзала никогда, потому что завод спускал в нее отходы, и они катились ниже, в близлежащие деревни. Рыба ходила не так, как до войны, когда она заплывала в подолы баб, полоскавших белье, но все же была – карась, уклейка, плотва, иногда попадались даже веселые щуки, которых ели сами, а остальной рыбой подкармливали скотину.
Роза ветров несла промышленный дым прямо на церковь, так что немногочисленный клир вечно кашлял, сморкался в платочки, отбывая непростую повинность то ли перед невидимым Богом, то ли перед собственной совестью.
Клавдия Ивановна вошла с авоськой через остатки разрушенной ограды на церковный двор.
Был он странным. Из снега торчали несколько ветхих крестов и могильных памятников. Кладбище было частично снесено, и на большой куче промерзшей глины победно стоял заглохший трактор. Бурые кирпичи колокольни, изъеденные ветром, смотрели на мир из-под облезшей штукатурки, говоря, что все проходит, и дурное, и хорошее.
Настоятель отец Андрей пилил дрова неподалеку от своего маленького одноэтажного дома одноручной пилой. Делал он это с видимым усилием, из-под скуфьи струился пот и залеплял глаза. Бревно было обледенелым, толстым и хотя лежало на козлах, дело продвигалось медленно.
Поставив авоську на снег, Клавдия Ивановна подошла тихонько к батюшке.
– Я вот что... – пробормотала она, с трудом подбирая слова. – Вас забыла, как звать...
Настоятель посмотрел на нее мутным взглядом, продолжая пилить. Несмотря на свои тридцать с лишком лет, он выглядел подавленным и старым в основном из-за времени, которое носил в себе. А было это время в несколько тысяч лет, взятое им из Писания и кое-как приспособленное под собственную мятежную душу.