Сделав круг по степи между батареей и городом, они возвращаются и, выстроившись, начинают повторять движения невысокого грузного человека в красных трусах.
После физзарядки первые и вторые неторопливо — что опять-таки вызывает раздражение у дежурного сержанта с красной повязкой — идут в палатку, усаживаются на постели, открывают тумбочки, достают мыльницы, бритвенные принадлежности, тюбики с зубной пастой и кремом, перекидывают через плечо жесткие вафельные полотенца, поднимаются, выходят из палатки и направляются к умывальникам под открытым небом; а третьи и четвертые принимаются за дело: метут веничками из полыни двор, тщательно подворачивают под матрасы края простыней, наструнивают байковые одеяла и в изголовьях сажают взбитые подушки.
Через некоторое время начинают возвращаться умытые первые и вторые с выбритыми душистыми подбородками и щеками, они кладут все свои тюбики и пластмассовые коробки в тумбочки, надевают куртки с побелевшими, посвежевшими за ночь подворотничками, клацая пряжками, опоясываются широкими ремнями и, беседуя, на ходу прикуривая, пуская клубы дыма, неторопливо покидают палатку, разбредаются по двору, чистят сапоги, сидят в курилке, стоят, облокотившись о мраморную стену, ждут. Четвертые тем временем приносят ведра с водой, окунают в них тряпки и трут половицы; они медленно движутся по центральному проходу, заворачивают в проулки между койками, лезут тряпками под тумбочки, переставляют ведра с уже непроницаемой землистой вспененной водой, опасливо поглядывают на две иссиня-черные ноги сорок четвертого размера посреди палатки; поломойщики передвигаются на корточках, как бы пустившись плясать вприсядку с тряпками и ведрами, — тягучий этот пляс, конечно, действует на нервы обладателю иссиня-черных ног сорок четвертого размера, ему хотелось бы, чтобы они шевелились поживей, и он говорит: «Ну?» Все поломойщики замирают и устремляют взгляды на сапоги посреди казармы...
«В темпе вальса!» — наконец говорит сержант. Руки с тряпками снуют проворнее по некрашеным половицам.
И вот полы вымыты. Поломойщики хватают туалетные принадлежности и спешат к умывальникам, трем железным бочкам, к которым подведены длинные трубы с чередой кранов и жестяными желобами для грязной воды. А в это время возвращаются с кухни дневальные, они несут два зеленых огромных бака и беремя буханок. Солдаты оживляются, встречают дневальных, пропускают их и идут следом. Четвертые видят это шествие и лихорадочно доскабливают щеки и подбородки тупыми лезвиями, кое-как ополаскиваются и, вытирая на ходу лица грязными полотенцами, устремляются в столовую, так и не успев почистить зубы.
В тесноватом для пятидесяти человек брезентовом сарае стоит алюминиевый звон. Скрипят лавки, раздается кашель.
Из круглых баков идет пар. Дневальные раздают перловую кашу с желтыми кусками свинины, кофе, хлеб. Каша, хлеб и кофе пахнут хлоркой. Кофе едва подслащен.
В столовой много мух, они бегают по столам, садятся на руки, на носы, моют лапки и лезут в кашу с желтой свининой, неосторожные срываются и дохнут в горячем кофе. Люди завтракают, нервно мотая головами, смахивая с рук настырных насекомых и с ругательствами извлекая их из кружек.
Скуластый тощий первый подзывает толстого четвертого, тот молниеносно вычерпывает остатки каши и, торопливо жуя, встает.
— Что это?
— Где?
— Вот.
Толстяк заглядывает в кружку. В кружке плавает муха. Его мясистый нос покрывается горячей росой.
— Муха, — тихо говорит он и смотрит в сторону.
— Ты помнишь, кто ты? — терпеливо спрашивает первый.
Толстяк кивает.
— Так точно.
— Кто?
Молчит.
— Кем тебя назначили?
— Я помню, — говорит толстый.
— Почему не выполняешь свои обязанности?
— Времени не хватает.
— Вы слышали? — обращается тощий первый к товарищам. — Если бы я в свое время так ответил, — продолжает он, — знаешь, что было бы со мной?
Розовое лицо толстого напрягается.
— Знаешь?
Толстый начинает пятиться.
— Стоять!
Толстый пятится.
— Стоять!
Он останавливается и с трудом удерживает свою тучную, обливающуюся плоть на месте.
Тощий первый берет кружку с кофе, в котором чернеет муха, глядит в кружку, поднимает глаза на толстяка, задумчиво морщит лоб, его рука начинает ритмично двигаться, и кофе с мухой колеблется, волнуется, вращается по кружке, муха становится центром воронки, и толстяк не выдерживает и просит прощения за все — за свой ответ и за то, что в столовой мухи. Тощий первый, выслушав, медлит, молчит, ставит кружку: кружка на столе, но муха еще кружится в кофейном море. Ладно, говорит он, вылей это и принеси свежего. Толстяк повинуется. Но дневальный-кофечерпий отказывается налить новую порцию: то, что осталось в баке, — для дневальных Дневальный-кофечерпий из вторых, и отказ в его устах звучит чуть-чуть нетвердо, с легкой фальшивинкой. Тощий возражает, что хватит и дневальным, и ему. Кофечерпий колеблется... Но здесь вступает в разговор дежурный сержант, он приказывает захлопнуть крышку бака и никому ничего не давать. Дежурный сержант из первых, отчитывавший толстяка — тоже; они молча смотрят друг другу в глаза. Дежурный сержант высок и плечист, и тощий говорит, что ведь дневальным всегда достается по две-три кружки, — и теперь в его голосе, как и в голосе кофечерпия, сквозит неуверенность.
— Нечего было выливать. Каждый станет корчить из себя... не напасешься ни кофе, ни каши, — отвечает дежурный сержант.
— Ну что ж! — зло вздыхает тощий.
— Что ну что ж? — раздражается не спавший всю ночь сержант.
— Мухобой намутил, а сам — в кусты, — замечает кто-то.
Толстяк бледнеет. Но оставшийся без кофе лишь смотрит на него и проходит мимо, покидает столовую. Толстый Мухобой стоит на прежнем месте, опустив голову и руку с пустой кружкой. Но никто больше ничего не говорит о нем и не трогает его, и тогда Мухобой осторожно приподнимает голову, озирается и, видя, что никто не обращает на него внимания, начинает боком перемещаться в сторону стола для четвертых и, благополучно достигнув его, опускается на лавку, берет свою кружку с кофе и осушает ее.
Завтрак подходит к концу, один за другим первые, вторые и третьи встают из-за столов и удаляются, первые и вторые уходят с пустыми руками, третьи несут свои кружки и крышки от котелков, которые здесь заменяют тарелки. Все четвертые поели, но ждут, пока позавтракают и покинут столовую все первые и вторые. И наконец в столовой остается только наряд по батарее, и четвертые встают и идут к столам первых и вторых, собирают грязную посуду, выходят из столовой, отправляются к умывальникам. Жирную посуду надо натирать песком и мокрой глиной, а затем сухой травой и, ополоснув, намыливать и еще раз обмывать. Каждый четвертый моет свою посуду и посуду первого и второго. Третьи моют лишь свою посуду. До прибытия четвертых они делали все то же, что сейчас делают четвертые, потому что сами были четвертыми — и вот перешли в разряд третьих и теперь моют только свою посуду. Впрочем, дел у них и сейчас хватает. Если под рукой нет никого из четвертых, первые и вторые используют третьих. Если первые и вторые видят, что четвертые не справляются с чем-то, на подмогу им посылают третьих. Кроме того, первым и вторым забавно бывает вдруг напомнить третьим, что хотя они уже и не четвертые, однако ближе к четвертым, чем к ним, — и когда это напоминание-падение происходит, им кажется, что лучше уж быть четвертым, чем третьим. Но лучше, конечно, быть вторым или первым и сидеть сейчас в курилке или стоять, прислонившись к мраморной стене, смакуя после завтрака сигарету, а не чистить ложки и крышки, не чистить ослизлые крышки и ложки, не чистить их песком и глиной, глиной и травой...
А яркое твердое солнце мутнеет, дрожит, плавится, клубится и напитывает воздух желтым жаром. И день распахивается настежь, и все выстраиваются на его пороге.
Сержант с красной повязкой уходит в глиняный домик. Он возвращается и видит, что дверь в палатку-казарму отворена, и это означает, что кто-то вышел из строя, а он ведь доложил в глиняном домике, что все в строю; увидев, что это не так, хозяева глиняного домика могут выказать неудовольствие или, хуже того, повернуться и скрыться в домике, и у сна будет украдено еще несколько минут, — сержант устремляется к палатке, бледнея от бешенства, врывается в казарму.
— Ну? Кто?!
— Что ты орешь? Уже вышли?
— Нет, но я уже доложил...
— Письмо куда-то подевалось. В кармане было. А нет. И в тумбочке... Ты не видел?
— Нет. Мог бы потом посмотреть, Шуба.
— Потом суп с котом.
Из палатки неторопливо выходит грузный длиннорукий солдат с грубым, тяжелым рябым лицом, следом насупленный сержант, и в это время дверь глиняного домика отворяется и появляются его обитатели. Впереди невысокий плотный человек с облупленным носом, бурым лицом, бурой шеей и бурыми короткопалыми руками в сивых волосах — это за ним утром бежала грохочущая толпа; теперь на нем полевая форма, портупея, кожаные сапоги, на плечах погоны с четырьмя желтенькими звездочками; он выбрит и подтянут, но выбрит недостаточно чисто, и его кожаные сапоги весьма потерты и побиты, а панама выцвела. Зато его сопровождающие блестящи: гладко выбриты, начищены, скрипуче новы.