Ждала сегодня Лусию у дверей бара («Ангел крыш»), как вдруг здание напротив обрушилось в мгновение ока. Рухнуло прямо у меня на глазах как ни в чем не бывало — молниеносно исчезло, бросив к моим ногам маленькое растрескавшееся стеклышко. Лежа на асфальте, я вдруг отчетливо поняла, что могла бы превратиться в пыль, такую же пыль, какая летает везде по Старой Гаване, и похолодела, почувствовав себя совсем незащищенной. Впрочем, я ни капельки не пострадала, хотя меня сразу же подхватили, и я увидела вокруг себя сомкнувшуюся толпу, всех этих людей, организовавшихся, чтобы помочь. Меня усадили в древний зеленый автомобиль пятидесятых годов и повезли в Морской госпиталь. Все произошло так быстро, что я не успела ничего осознать.
Боже мой, я ощутила, что Гавана рушится, и вспомнила, что и наш дом объявлен непригодным для проживания. Что же будет с мамой и со мной? Не придется ли нам в конце концов перебираться в общежитие?
Пришли врачи, чтобы оказать мне помощь, но ничего не нашли. Абсолютно ничего. Я спокойно лежала на носилках, хотя в душе была напугана. Они спросили мой номер телефона, чтобы сообщить обо мне родственникам, и только тут я сообразила, что у меня нет телефона, по которому можно было бы дозвониться до мамы, и что она так никогда и не узнает, где находится Морской госпиталь. Впрочем, она совершенно не знает города и к тому же очень рассеянная, а потому в любом случае не найдет сюда дорогу, обязательно заблудится. В конце концов я встала и пошла пешком в сторону Касабланки. Миновала бухту и прошагала еще несколько километров, размышляя о случившемся.
Я хорошо поняла, поняла окончательно и бесповоротно, что не могу упасть посреди улицы: никто меня не хватится. Я должна быть сильной, потому что я — одна.
Вернулась домой в пропыленной рубашке. Хотела помыться, но воды уже не было, и тогда я попробовала отыскать Лусию. Безуспешно.
И вот я сижу здесь, на скамейке в парке, напротив галереи «Гавана» и пишу, чтобы облегчить душу. Стараюсь забыть все, что произошло, наслать на себя амнезию. С выставки я ушла, потому что ее атмосфера резко контрастировала с тем, свидетельницей чему я недавно стала. В ярко освещенном зале меня встретили друзья, художники-творцы. Они чокались, смеялись, шутили, обсуждали вещи, говорить о которых у меня не было ни желания, ни настроения. А тем временем в госпитале умирали люди, и я невольно начинала об этом забывать.
Лусия объяснила, что не смогла прийти в бар из-за рухнувшего дома. Меня снова начала бить дрожь, и я попросила у нее на время сиреневый бархатный жакет, который ей прислала бабушка из Мадрида. Лусия с готовностью сняла его и накинула мне на плечи (все-таки она особенная). Впервые ощущаю бархат на своей коже как предчувствие чего-то. Теперь я нищий, ставший принцем, а иногда бываю принцем, превратившимся в нищего. Кажется, что я нарочно придала своей одежде столь изношенный вид, а мои ботинки немало постранствовали по свету, побывав вместе с хозяйкой в интересных, хотя и трудных путешествиях. Любой, кто бы меня увидел, посчитал бы, что я, так же как Лусия (примерная девочка), отвергаю все признаки роскоши, элегантности, порядка, включая один-другой бокал сидра, предлагаемый приглашенным. Мне понравилась эта выставка японских гравюр, прекрасных, эротичных, старинных. Выставленные работы никто толком не рассматривает — все приходят на вернисаж для светского общения.
Я сбежала. Сижу на скамейке в парке, пишу и жду какого-нибудь транспорта, чтобы поехать домой. У меня нет настроения слушать интеллектуальные шутки. Смотрю со своего места на галерею: люди все подходят, чтобы поглазеть, но не на картины, а друг на друга.
А вот и он.
В третий раз встречаю его на выставках. Наконец-то. Он подъехал на своем агрессивно ревущем мотоцикле, и его кожаная куртка развевалась на ветру, как крылья ангела, наряженного демоном.
Суббота, 4 апреля 1987 года
Вчера я увидела его и сразу же перестала писать. Длинные волосы падают на азиатское мулатское прекрасное лицо. Стеклянные двери галереи не отворились. Он бесстрашно элегантно неправдоподобно прошел сквозь стекло.
Я могла бы находиться внутри, на выставке, вместе со всеми отмечая это событие. Так нет же, как всегда, сбежала! Такая у меня странная особенность.
Никогда не оказываюсь в нужном месте в нужное время.
Ньеве в зеркале
Мои глаза удлинились, став продолговатыми, как миндалины, а сама я миниатюрная, как японский рисунок.
У меня прямые волосы. Они сильно выросли и в беспорядке падают на крошечную грудь, контрастирующую с сильными ногами, бедрами и ляжками. Я девочка, я женщина, а еще я бесенок, который декламирует непонятные стихи и пишет плохие картины.
Моя комната — прибежище игрушек и холстов. Взрослая жизнь, погребенная под обрывками детских игр.
Кто же я такая?
Во мне то всего понемногу, то вовсе нет ничего, и я для самой себя словно головоломка, составленная из прожитых лет.
Я — Ньеве из Гаваны.
Понедельник, 8 апреля 1987 года
Сейчас шесть часов сорок пять минут утра. Совсем рано, но радио уже поносит все, что творится в мире: повсюду плохо, только в Гаване хорошо. На столе меня ожидает дымящийся чай и незабываемый вкус коричневого сахара и хлеба. А еще консервированная спаржа, безвкусная жареная мука, крутое яйцо с белым рисом.
Моя мать продолжает отыскивать старые болеро и анонимные соны[27]. Изо дня в день, когда я собираюсь выходить, она останавливает меня в дверях, чтобы я послушала, как бесподобно звучат ударные у Гаванского септета. Они как никто исполняют «Силу воли я прошу у Бога»; у тебя создается полное впечатление, что времени не существует. Эти старики даже случайно не сфальшивят.
Мама без остатка тратит себя в стенах этого темного здания, окруженная маргиналами, бывшими заключенными, шлюхами, подпольными торговцами, рабочими, старичками-пенсионерами, которые в этот час стоят в нескончаемой очереди за газетой, которую они никогда не читают.
В этом доме с одним-единственным окном и дверью, выходящей во внутренний двор, происходят чудеса. Программы, которые здесь записываются, посвящены кубинской музыке (чистейшей, но забытой), мумиям, найденным в египетских катакомбах, пока еще не опознанным летающим объектам и обнаруженным в неведомых морях кораблям-признакам. Все это через старые микрофоны RCA Victor кое-как записывается на пленку Orwo, поступающую из Венгрии, и в конце концов достигает ушей тех, кто ни свет ни заря слушает передачи в диапазоне FM. Очень скоро они забываются. Чудеса, которые здесь стряпают, уносит ветер.
За окном появляются друзья или доброхоты, находящие удовольствие в том, чтобы увидеть нас спящими в одежде. В эту дверь входят только те, кто делает остановку или пересадку по пути из провинции в мир, с улицы на радиостанцию, из булочной в дом, из дома к сокровенным словам, которые мы здесь произносим.
Когда после темноты нашей квартиры я открываю дверь, меня ослепляет утренний свет. Странно, мама живет в той же самой темноте, однако все приходят к ней, чтобы она пролила свет на те или иные вещи.
Четверг, 11 апреля 1987 года
Все утро шел дождь. Почти никто из преподавателей не приехал; школу просто залило. Удивительно, как мне удалось добраться — промокла до ниточки.
Занимаюсь тем, что под шум дождя рисую в коридоре из красного кирпича.
Кто-то приехал, сметая на пути деревья и переносясь через стены: это Освальдо. Его мотоцикл блестит под дождем, а волосы такие же черные, как кожаная куртка и брюки. Постепенно порядок в школе налаживается; мои подруги побежали из класса рисунка в скульптурный. Преподавательницы провели Освальдо под купол, венчающий архитектурное сооружение в виде гигантского червяка, где располагается Школа изобразительного искусства. У него тихий голос и ослепительная улыбка.
Рядом с ним идет директор, а мы все на него глазеем, вспоминая его огромные полотна, инсталляции с многочисленными зеркалами и мертвого Че в окружении волков. Процессия приблизилась ко мне — под круглыми куполами разносится смех, а я мечтаю убежать на поле для гольфа, улизнуть, наплевав на глупый этикет, скрыться за стеной дождя и снова насквозь вымокнуть. Но он уже подошел; его промокшие ботинки с шипами оставляли за собой следы, как бы помечая территорию. Он указал на меня пальцем. Все сразу его окружили, напоминая табун лошадей или кинувшихся на сладкое муравьев, и принялись разглядывать мой мольберт. Какой ужас! Акварель, которую я заканчиваю, просто жуткая! Впору закрасить ее или зареветь от стыда.
Когда он похвалил эту бездарную безликую работу, из моей груди вырвался тяжелый вздох.
Запахи
До сих пор ощущаю запах Освальдо — смесь мокрой кожи, масла, скипидара и английской лаванды. Его волосы были влажными. Он протянул мне руку, и я вздрогнула. На его ногтях остались следы серебряной краски.