В комнате все черное: стены и пол, простыни и музыкальный центр. Кровать окружают черно-белые картины, и ни единой фотографии во всем доме. У Освальдо нет прошлого.
Художник все время без остановки рассказывал о себе. Говорил о своих работах, о своих поездках и о своем возвращении на остров, всегда в одно и то же место — на другой, на свой остров. Наверняка это не тот остров, по которому я каждый день хожу, когда, не позавтракав, отправляюсь в школу на другом конце города. Он говорил о другой Кубе, о другой Гаване и другой Ньеве, которая появилась, когда он увидел меня напротив галереи вскоре после того, как обрушился тот дом. Он искал меня, как ищут чистый лист ватмана, и начал набрасывать мой портрет.
Желание и боль
Рассказывая о Париже, Освальдо неспешно меня целовал. Мои черные глаза смотрели на него не отрываясь, а он вдыхал запах моей одежды, моих волос и словно чего-то искал. Он внимательно ощупывал меня, а я открывалась ему навстречу, как будто это было для меня привычным делом. Смущенный, он не находил входа. Я была запечатана, но это казалось невозможным: мои раскованные движения говорили об обратном.
Освальдо обнял меня. Нитка стеклянных бус на его шее разорвалась и несколько бусинок попало мне в рот. Я чуть было не задохнулась и с превеликим трудом одну из них проглотила, остальные же начала жевать, не замечая, что поранила язык. От крови он стал пурпурного цвета. Освальдо думал о желании, я думала о боли. Выйдя из оцепенения, я укусила его за пальцы; мне хотелось проглотить всего его целиком. Я целовала его руки и плечи. Черные одежды падали на черный пол. Одним рывком Освальдо стянул с меня одежду, мои школьные башмаки ударились обо что-то вдалеке, и послышался звон разбитого стекла.
Потом он увлек меня на пол. Придавленная его телом, я казалась себе маленьким заблудившимся зайчиком в плену у старого волка. Он кусал меня, а я балансировала на границе между болью и наслаждением. Дотянувшись до стакана с молоком, забытого мною на полу, он вылил молоко мне на живот, трепетавший от желания и страха. Я закрыла глаза, и во мне проснулись более сложные ощущения — это было что-то вроде восхитительной колющей боли. Я словно плыла в неведомых водах, задыхаясь и дрожа, и эту дрожь невозможно было унять. Мое тело одновременно и принимало Освальдо, и не пускало. Он злился, а я не хотела ему ничего объяснять. В конце концов он справится.
Освальдо наклонился, окутанный запахом незнакомых духов и ароматических мазей. С испуганным лицом он задал мне вопрос, на который я ответила долгим и крепким поцелуем.
Он взял меня на руки, словно свою маленькую дочку, которую переносят из одной кровати в другую, потому что у нее жар и ей сделали укол. Он опустил меня в ванну с кранами холодной и горячей воды. Вода колола меня тысячами маленьких иголочек. От тепла дрожь прошла, его руки быстро-быстро растирали мое тело. Художник закутал меня в черное полотенце, пахнувшее ирисами и нафталином. Потом уложил на кровать, не вытерев волос, с которых струилась душистая розовая вода.
«Там никто не был», — испуганно произнес Освальдо, нарушив молчание. Он вздохнул и пошел на приступ, как истинный воин; он был разгорячен. Я подумала, что он так прекрасен, что мог бы быть любим и мужчинами, поскольку его красота и отвага вызвали бы неудержимое желание у всех, кого я только знаю.
Я же лишь крохотная, изнемогающая под тяжестью устрицы жемчужинка, захваченная страстью и болью. От смятения я переходила к неистовству, в то время как Освальдо смущенно гладил мои волосы, словно бы жалея, но это чувство сразу же пропадало, сменяясь восхитительным безумием.
Теперь я была уже новым существом, которое рождалось в чистом поле. Приняв боевое крещение, я преобразилась из девы в богиню.
Потом мы лежали рядом, и я запоминала себя и его в этой страсти, чтобы все потом записать, записать, записать и никогда не забывать.
Чтобы унести эту страсть с собой как приговор, который будет сопровождать меня и всех женщин, какие родятся в моей семье.
Он спит, в то время как я пишу.
Он сдался, в то время как я только начинаю войну. Желание — это боль, отступающая перед страстью.
Вторник, 17 апреля 1987 года
Я впервые не пришла домой ночевать; думаю, мама не слишком горевала. Я не ночевала дома все эти четыре дня.
И не вернусь туда никогда.
Сегодня пойду забрать свою одежду. Не знаю, соскучились ли по мне: у моей матери столько знакомых, которых нужно приютить, столько друзей, которых нужно принять в моем доме-убежище, что она почти не заметит моего появления.
Хочу познакомить маму с Освальдо.
На вечер Освальдо пригласил к себе своих друзей, чтобы представить им меня.
Некоторые только что вернулись из Франции. Это будет замечательный вечер, где, по словам Освальдо, я смогу познакомиться с его истинным окружением.
Среда, 18 апреля 1987 года
Маме Освальдо не понравился; она возражала ему во всем, что бы он ни говорил. А меня спросила, почему нужно обязательно уходить из дома.
Она думает, что «это» можно назвать домом и что такое существование и есть настоящая жизнь.
Она умоляла меня не уходить. Отозвала в сторонку и сказала, чтобы я не доверяла Освальдо. У нее есть причины не верить мужчинам, а у меня нет.
Мама плакала, закрывшись в душе, и в итоге я ушла, почти ничего не взяв из одежды. Внезапно я поняла, что мне нечего надеть, в том числе на сегодняшний ужин. Боже мой!
Возможность выбора
Мы подъехали к Парку павших героев.
Я ужасно себя чувствовала из-за того, что с такой легкостью рассталась со всем, что у меня было со времени переезда из Сьенфуэгоса. С мамой, друзьями, жизнью, которой я жила.
Я попросила Освальдо остановиться. Начала плакать у него на плече и ничего не могла объяснить. Сказала только, что ни одна из моих тряпок не годится: я буду нелепо выглядеть в них рядом с ним, особенно во время сегодняшнего ужина. Он захотел взглянуть на одежду, которую я везла с собой. Мы открыли маленький чемоданчик из красного винила прямо посреди парка. Весело на меня взглянув, он поискал поблизости урну и засунул туда чемоданчик со всем содержимым, включая сменную форму. И мы помчались навстречу неведомой судьбе.
Когда ты плачешь, сидя на несущемся вперед мотоцикле, возникают странные ощущения. Слезы разлетаются во все стороны, твое лицо будто из целлофана, который того и гляди порвет ветер, а жизнь находится в постоянной опасности — и это здорово.
Мы зашли в магазин для дипломатов. Я глубоко вдохнула, узнав запах Фаусто: его яблок, его карри. Мы прошли в отдел готовой одежды, и Освальдо не спеша подобрал мне несколько вещей, которые должны были составить новое приданое новой Ньеве.
Черный свитер.
Две пары черных джинсов.
Черные ботинки.
Черное нижнее белье.
Черный жакет из джинсовой ткани.
Несколько черных маек.
Очень элегантный черный зимний костюм.
Даже не представляла, что все эти вещи можно купить на Кубе. Фактически я сегодня впервые купила что-то по своему размеру, что-то такое, что мне не придется перешивать, потому что я примерила это в магазине и проверила, годится мне эта вещь или нет. Не знала, что существует такое место.
Сегодня Освальдо научил меня выбирать — выбирать любую вещь, которая будет отличать меня от других, от массы, и сделает меня единственной в мире.
Четверг, 19 апреля 1987 года
Я снова в школе.
Пришел Алан и устроил мне скандал прямо в классе, на глазах у всех. Члены «Арт-Улицы» отвергают коммерцию в искусстве, Освальдо же только и делает, что продает картины направо и налево по всему свету. Я-то какое имею к этому отношение?
Подразумевается, что я исключена из группы, к которой никогда не принадлежала. Алан договорился до того, что обвинил меня в измене собственным принципам. Они с моей матерью всегда дудели в одну дуду, правда, по разным причинам.
И вот я спрашиваю себя: ну почему Алан не мамин сын? Я же мечтаю о таком отце, как у Алана Гутьерреса. Такие дела. Благодаря этому скандалу все узнали, что я живу с Освальдо.
Сижу в столовой, стараясь одновременно писать в Дневник и запихивать в себя безвкусное варево. В это время «Арт-Улица» в полном составе находится снаружи, у входа: они одеты в зелено-голубую форму и делают вид, будто маршируют в День милисиано[31]. Многие думают, что это делается в связи с годовщиной битвы на Плайя-Хирон, но мы-то с членами группы знаем, что это всего лишь перформанс.
Я их уже не понимаю. Для чего они это делают? Продолжаю писать, а они меня больше не интересуют.
Вчера Освальдо было страшно за меня стыдно. Кто же в состоянии управиться со столькими приборами! И высказывалась я вслух там, где должна была промолчать. По-моему, он хочет, чтобы я все время молчала и только наблюдала, пока не пойму, что к чему.