Это не для меня. Если все обстоит именно так, плохи мои дела. Полная дисквалификация.
Друзья Освальдо
Хесус: покупатель и коллекционер предметов искусства, дипломат и искусный актер театра, у которого не более двадцати зрителей. Это мы.
Лула: жена Хесуса. Повторяет все, что он говорит, а потом переводит это на французский, хотя сама кубинка, да и мы худо-бедно понимаем по-испански.
Клео: превосходная поэтесса. На меня не смотрит. Я для нее, должно быть, что-то вроде букашки. Читает наизусть стихи великих французских поэтов. Носит огромные шляпы. Не уродлива, но и красивой трудно назвать. Можно забыть ее лицо, но не ее саму.
Аурелия и Лия: парочка художниц-феминисток. Аурелия двенадцать лет была женой Освальдо, а когда он ее бросил, познакомилась с его ученицей Лией, и теперь они живут вместе. Они работают и часто устраивают вечеринки в маленькой мастерской за углом этого дома. От них никуда не скроешься, они всегда тут как тут и готовы тебя осудить. Обе умны и образованны. Сдаюсь.
Во время ужина меня спросили, в каком районе я живу. Когда я сказала, что в Кайо-Уэсо, на пересечении улиц Ховельяр и Эспада, ко мне до конца вечера больше никто не обращался. А еще говорят, что на Кубе нет классовых различий. Разговор все время вертелся вокруг поездки во Францию. Кажется, Освальдо едет туда ненадолго. Поскольку я как бы не существую, ничего не говорю. А когда все-таки пытаюсь высказать свое мнение, Освальдо делает большие глаза.
Такая уж у меня судьба, чтобы меня все ругали. Думаю, моя мать права: мир этот довольно поверхностен. Я ушла спать, не дождавшись, пока гости разойдутся.
Среда, 20 мая 1987 года
Сегодня утром меня разбудил Хесус. Было всего восемь часов. Он зашел прямо в нашу комнату — видимо, у него есть ключи от дома. Освальдо куда-то отлучился, а я лежала в постели голая и спала. Хесус на меня даже не взглянул. Буркнул «доброе утро» и принялся снимать со стен и выносить черно-белые картины. Он действовал как грабитель, не обращая на меня никакого внимания. В какой-то момент даже отодвинул кровать, чтобы дотянуться до рисунка, висевшего за моей спиной.
Когда Освальдо вернулся и все это увидел, он устроил мне страшный скандал.
Но ведь именно Хесус распоряжается и его работами, и его жизнью, так как же я могла ему не позволить увезти картины? Освальдо ругает меня, Хесусу же ни слова не скажет — потому что невыгодно.
Сегодня навещала маму. Ездила к ней без Освальдо — она его терпеть не может. Отвезла ей одну из ее ранних гравюр, из серии, которую она сделала сразу после окончания школы. Сюрприз: мама взглянула на гравюру и разорвала ее на мелкие кусочки, продолжая со мной разговаривать как ни в чем не бывало.
Мама неисправима. Она говорит обо всем сразу: начинает рассказывать одно, бросает и переключается на другое. Все уговаривает меня вернуться домой. Полагает, что еще не поздно, иначе я превращусь в маленького монстрика. Она говорит, что все эти дипломаты, друзья Освальдо, «расшатывают коммунизм», что они ни во что не верят, что они ненастоящие. Ей больно оттого, что я связалась с этими людьми — более того, замешана в торговле картинами. «Искусство — это совсем другое, Ньеве». Мама у меня всегда была исключительно честным человеком. Ее слова помимо воли впечатываются в мою память.
Запах в нашей квартирке стоит отвратительный, с трудом проглатываю мамину еду. Еще и праздничный кекс. Мне стыдно. Но что я с собой поделаю? Я уже сама себя не понимаю.
Еду до Нового Ведадо на двадцать седьмом автобусе и читаю. Мама дала мне с собой книгу Нелиды Пиньон[32]. Она ничего не делает просто так. Место, которое она заложила мне в книге, напомнило мне тот ужин — я ей о нем рассказывала:
«Следовало поаплодировать человеческому таланту, украсившему серебряные подносы с изумительной изобретательностью.
Царившая за столом атмосфера, в которой с удовольствием купались неугомонные участники застолья, размягчала мои чувства и погружала их в дремоту до следующего дня».
Четверг, 21 мая 1987 года
Я не знаю, что такое быть влюбленной. Я цепляюсь за чувство и неожиданно его утрачиваю. Теперь Освальдо, как когда-то отец, запрещает мне вести Дневник. Он прочел все, что я думаю о его друзьях, обнаружил мнение о нем моей матери и пришел в ярость. Не хочу с ним спорить, ненавижу ссоры. Убежденность в мужском превосходстве, пресловутый мачизм зачастую прячется на Кубе за хорошим воспитанием и образованием, но он никуда не исчезает и угрожает тебе все время — то как бы в шутку, а то по-настоящему.
Не знаю, почему отцу и Освальдо так ненавистен Дневник. История состоит из циклов, которые повторяются, чтобы напомнить мне, что я никогда не была хозяйкой своей судьбы.
Я всего лишь наспех записываю то, что со мной происходит. И хотя все со мной происходит очень быстро, нехватка времени не мешает мне размышлять о случившемся.
Я вкладываю во все подлинную страсть, но рассказывать об этом не время, поскольку каждый мужчина, встречающийся на моем пути, непременно приносит с собой цензуру.
Клинок наготове
Всегда
Кое-кто приходит
И разрывает
Мои любимые брюки.
Это всегда он, тот самый, с клинком наготове,
Мое терзающий тело,
Чье лезвие выковано из моего страха.
Прощание с Аланом
Жуткий ливень.
Закрыли в доме все, что только можно. Неожиданно услышала громкий стук в дверь. Все утро мы с Освальдо ругались из-за инцидента с его друзьями. Мне тяжело расстаться с Дневником, спорить, отказываться от своих привычек. Я не умею жить вдвоем, мне трудно подлаживаться под другого, пусть даже желанного. Никак не могу себя укротить. Наконец Освальдо заснул, побежденный моими слезами и возражениями.
Я пошла открывать: оказалось, это Алан. Пришел проститься. Никогда бы не поверила, что он осмелится перелезть через ограду. Как не могу поверить, что больше никогда и нигде его не увижу! Для меня он становится недоступен. Я поняла, что он всегда предлагал мне окунуться в подлинную жизнь, я же удрала в эту стерильную башню, где пытаюсь укрыться от всего, что мне угрожает. Уезжает единственный человек, по-настоящему желавший сделать меня счастливой. С самого детства, когда он демонстрировал мне свои раны, я лечила их собственными слезами. Он всегда считал меня хрупкой и не догадывался, что то единственное, что было во мне уязвимым, я берегла для него. Теперь уже поздно об этом говорить.
Он уезжает в Мексику, а оттуда, возможно, в Майами. Свою группу он распустил, потому что почти все, один за другим, уехали.
Он пришел, чтобы пригласить меня на прощальную вечеринку. Я сказала, что приду, но он знает, что это неправда. Я никогда не участвовала в подобных сборищах, а уж прощаться с ним тем более не пойду!
Алан поцеловал меня в губы, оторвал от дверей и потянул в сад. Из-за дождя я почти ничего не видела, кроме его горящих черных глаз, молящих о чем-то, чего я не смогла разгадать. Я ударила его по лицу за этот неожиданный — в его стиле — поцелуй, но удар получился чересчур сильным. Мы оба заплакали и принялись лупить друг друга.
Алан вновь перелез через ограду, оставив меня стоять в одиночестве под проливным дождем возле моего нового дома. Мне хотелось умереть, но не оставалось ничего другого, как прокрасться в душ. Там я вытерлась полотенцем и принялась записывать все, что произошло, сотрясаясь от рыданий и поверяя случившееся бумаге.
Прощай, Алан Гутьеррес.
Ты, кто от страсти никогда не устает,
Ты, падших ангелов соблазн и искушенье,
Не воскрешай очарованья, пусть уйдет.
Зима 1988 года Встреча с Клео
Вечером заявилась Клео. После ужина она устроилась на софе и, пока мы с Освальдо мыли посуду, заснула. Конечно, это было сделано специально: она на такое способна, как и на многое другое. Надо только уметь прочесть ее намерения.
Я разбудила ее и попросила перейти в мастерскую, где стояла небольшая кровать для гостей. Она мгновенно сбросила одежду и оказалась в черном нижнем белье. Потом стала бродить по дому, попросила дать ей воды. При этом она не переставая молола какую-то чепуху и вообще была похожа на сомнамбулу.
Меня давно предупреждали, что эта поэтесса — отчаянная баба.
Я застелила ее кровать тоненькими простынями из китайского шелка. Хочу, чтобы она окоченела от холода ночью и спозаранок убралась к себе домой. Я включила кондиционер на максимум — еще немного, и он начал бы морозить. Это древний кондиционер пятидесятых годов, и тем не менее холодит этот «старый гринго» так, как не могут в большинстве своем самые новые русские аппараты.