Я не выпускал ее руки все сто метров, которые мы прошли до итальянского ресторана на углу улицы Лепик, удивительно, как в один миг все может перемениться, удивительно, как легко ты становишься другим, я вспомнил о своей великолепной шляпе, не будь такой жары, я надел бы сейчас ее непременно, мою шляпу-изменщицу. Жоана не отнимала своей руки, все это время ее рука прижималась к моей, и Жоана шла со мной рядом, касаясь меня плечом, а я пытался найти причину, из-за чего — из-за нервного истощения, усталости или жары — душа ее попросила моей нежности и она позволила мне сделать первый шаг к телесному обладанию. Я вспомнил, насколько она меня моложе, прохожие наверняка думают, что она мне дочь, но в этот вечер я решил забыть о двадцати годах разницы, годы не имели никакого значения, и еще я сразу отключил в кармане мобильник, избавляя себя от незапланированного звонка Оды, поспешность, кстати, совсем не злокозненная, мысль об Оде настигла меня у дверей ресторана, мужчины малодушны и бесхарактерны, сказала бы Ода, а я подумал, что болен так же, как Юрий, безумие у меня иной разновидности, но такое же абсурдное и запущенное; подлинной жизнью живут только Ода и Жоана, подумал я и тут же сжал руку Жоаны чуть крепче, и она повернулась ко мне, улыбнулась и спросила: а ты правда хочешь идти в ресторан? Если нет, пойдем ко мне и поужинаем дома. У меня все есть. Только зайдем к бакалейщику и купим бутылку вина.
Сердце у меня ухнуло, и за ту секунду, что оно летело вниз, я успел сообразить, что приглашение Жоаны ровно ничего не значит, в такую жарищу все стараются расположиться на террасе, а не сидеть в ресторане. И рука ее ровно ничего не значит. И если я приму ее приглашение, значение потеряет абсолютно все.
Я согласился без малейшего колебания, с радостной готовностью погибнуть и погубить разом все — семью, карьеру — все, что, наживалось день за днем долгие годы.
Она бы даже помолилась — лишь бы кончилась гроза. Если бы вспомнила бабушкину молитву, утреннюю или вечернюю, то помолилась бы с той же истовостью. Подняться на палубу Жоана не решалась, там хлестал ливень, туда дотягивались волны — как случилось, что река стала яростней океана? А ведь они должны были вот-вот причалить, только она запамятовала, как называется город, где они остановятся сегодня вечером; при вспышках молний она уже различала берег — темную полосу, на миг озаряемую синим мертвенным светом, он был совсем недалеко; который теперь час, ночь явно еще не скоро, но похоже, что сумерки уже настали, святой Марк, святой Георгий и святой Николай еще не подоспели, они плывут пока с рыбаком в лодке, а рыбак и не подозревает, кого везет, но скоро они приплывут и умиротворят вечерним светом расходившиеся волны.
Теснота каюты показалась вдруг непереносимой.
Она с трудом добралась до двери, едва справляясь с подступающей тошнотой; торопливо доковыляла по коридору до лесенки и с неимоверным трудом открыла металлическую дверь, что вела на палубу; ее сразу окатило водой и чуть не сшиб с ног яростный ветер. Она забилась под навес, качать стало вроде бы поменьше, впереди отчетливо выделялся темной линией горизонт и раскачивался вместе с пароходом; она уцепилась за перила и почувствовала: тошнота проходит, и еще — вода стекает по волосам, по шее. Волны поднимались до бортовых сеток, разбивались о планшир, обдавали снопами зеленоватой воды, пахнущей гнилью; когда пароход зарывался носом в волну, ей приходилось хвататься руками за борт, чтобы не упасть вперед или назад, но речная и дождевая вода заставила отступить тошноту и мигрень, словно смыла их прочь, а может, она просто перестала о них думать, ища взглядом зелень берега там, куда, разрезая водяную завесу дождя, обрушивались молнии; вслушиваясь в металлический скрежет, в звяканье цепей или, может быть, кабеля подъемного крана, в раскаты грома, тоже металлические; глухие удары без устали колотили в текучую поверхность, клинками врезались в корпус, и капли дробно стучали по палубе.
— Ойга! Что вы там делаете? Вы меня слышите? Что вы там делаете?
Помощник капитана в непромокаемом плаще стоял на мостике и орал во весь голос:
— Вы с ума сошли! Не трогайтесь с места, я спускаюсь.
Через секунду он был уже возле нее, бледный от ярости. В зеленом дождевике, с которого ручьями струилась вода, он казался еще выше, еще костистее.
— Здесь нельзя стоять! Немедленно спускайтесь к себе в каюту! И закройте иллюминатор, иначе все промокнет!
— У меня морская болезнь. Мне на воздухе лучше.
Помощник капитана смягчился:
— Н-да, видок у вас бледный. Пойдемте со мной, я поищу лекарство, глядишь, вам и полегчает. В любом случае наверху лучше, чем внизу. Лезьте вперед, я за вами.
Крепко держась за перила, она стала подниматься по металлической лесенке, мужчина поднимался за ней следом, он поймает ее, если с мокрой ступеньки вдруг соскользнет босоножка. Наверху он поколдовал с дверью рубки над ее плечом, и они вошли, в рубке пахло табачным дымом и влагой. Капитан стоял за рулем, перед панелью с приборами и компасом; где-то потрескивало радио, рубку прохватывало ветром и секло дождем; отсюда, сверху, она увидела, как необъятна эта серая река, увидела берег, зеленый, плоский, и какие-то строения, они, наверное, были пристанью.
Капитан обернулся и посмотрел на нее, черные глаза, строгое лицо, наверное индеец, смотрел секунду, не больше, ничего не сказал, отвернулся и снова уставился вперед. Наверху каждое движение парохода ощущалось значительным и весомым. Помощник посадил ее на стул в уголке.
— Никуда не уходите, я сейчас вернусь.
В рубке было спокойно и буднично, люди работали, и гроза для них была привычным делом. Оказавшись среди неведомого — циферблатов, радаров, лотов, замерявших неведомо что, она тихонько сидела в уголке, как послушная маленькая девочка, она заболела и ждет, когда наконец займутся и ею, а капитан стоял к ней спиной и больше не оборачивался.
Со стула встать она не решалась, а ее опять затошнило, прохватил озноб, пот, липкий, противный, смешивался с холодными каплями, которые скатывались с волос, она почувствовала себя несчастным больным на носилках, его оставили в коридоре, и он тоскливо ждет, когда же придет доктор. Из рубки было видно, что пристань рядом, и она не понимала, почему пароход никак не пристанет к ней, он покачивался и покачивался, борясь с течением, тратя силы на то, чтобы оставаться на месте. Она сидела, уставившись на пляшущую линию горизонта, и вдруг ощутила унизительнейшее бессилие: она больше не была себе хозяйкой, от стыда на глазах у нее выступили слезы, желудок свело, пищевод наполнился чем-то жгучим и кислым, и все, что она съела утром, вылилось на пол через открывшийся рот, оставив острый, гадкий привкус позора. Мокрое полотенце, мама всегда клала мне на лоб мокрое полотенце, когда я болела, не важно чем, могла быть температура, тошнота, скарлатина, ветрянка. Прохладное на лбу, оно понемножку теплело, заменяя мамину руку, пока мама готовила лекарство.
Потом мама садилась возле меня, держала за руку и ждала, пока я засну; мокрое полотенце исчезало вместе с болезнью, с температурой, с тошнотой, я и не замечала, когда оно исчезало, точно так же, как не заметила этого сейчас; помощник капитана, это он осторожно перенес меня на постель в мою каюту, обтер лицо, напоил лекарством, чем-то вроде мяты на спирту, объяснил мне шепотом: как только ветер немного уляжется, волны станут поменьше, мы сможем причалить, пароход так качает потому, что он должен оставаться на месте, посреди реки, и бороться с течением. Казалось, он извиняется за то, что мне пришлось перетерпеть, за мой позор, за то, что я лежу теперь у себя в каюте, что не смогла удержаться от рвоты и они видели меня в таком неприглядном виде, извиняется за реку и за свой пароход; высокий, жесткий, с холодным взглядом помощник капитана, но в его костлявых руках я ощущаю желание успокоить и утешить, может быть, непривычное ему самому, и в его голосе я слышу желание успокоить, он говорит: no pasa nada, prontito se pondera buena[10]; почему отец никогда не говорил со мной на родном языке, почему старался стать незаметным, раствориться в чужом ему мире, почему не поделился тем, что ему принадлежало, не рассказал об истории, о земле, на которой родился, и оставил меня ковылять по этому миру на одной ноге, и теперь я, хромуша, поднимаюсь вверх по Ориноко, и мне не за что уцепиться; я готова соскользнуть вниз, когда чувствую, что скользят вниз другие рядом со мной; кто знает, будь я устойчивее, прочнее укоренена, держись крепче на ногах, может, я смогла бы остановить падение, отогнать призраков-пожирателей, будящих ненависть к себе и другим, спасти того, кто с такими мучениями погружается в темноту, протягивая руки только ради того, чтобы оттолкнуть помощь, ничего не видя, не чуя жизни ни впереди, ни вокруг, искалеченный этот человек притянул меня потому, что и я калека, я хотела выходить его, надеясь, что он выходит меня, как сейчас выхаживает другой, похожий на него человек, положив мне на лоб мокрое прохладное полотенце, но меня сразу вывернуло наизнанку, хотя странствие только началось и я доверила себя этому пароходу, как когда-то доверили младенца корзине и реке, которой позволено нести себя мощным потоком к устью.