— Вы нашли краба, — сказала она, разделяя каждый слог, убеждая и успокаивая, и улеглась на коврик, и приблизила к нему приплюснутый носик, и близко-близко посмотрела медовыми глазами, и он поцеловал ее, и они поцеловались снова, расплавляя взгляды, растворяясь друг в друге, как солнечный свет в морской воде.
— Анечка, не забудьте флейту… Да?.. пусть она будет трапом корабля… мы провожаем всех наших возлюбленных, вы своих, а я своих… мы помашем им вслед… пусть уплывают… и не надо трагедий!..
— Да, не надо трагедий, вы нашли только краба, — умоляюще смотрела она на него.
— Нет, не только, Анечка, не только, — возразил он, целуя ее переносицу. — И кольцо тоже нашел я.
— Вы хотите взять его себе? — Она не спрашивала, она удивлялась.
— Нет-нет, ни в коем случае, как вы могли подумать! Я отдам кому следует!.. Я знаю, кто потерял его и убивается.
— Кто же? — Она не сводила с него медового густого взгляда, ей не столько кольцо было нужно, ей нужна была его щедрость, он понимал, он поцеловал ее переносицу с тремя насмешливыми морщинками.
— Одна очень милая женщина из Казани, она уехала.
— У вас был с ней роман?
— С кем?!
— Вы ей родня? Тоже нет? Тогда ваше намерение лишено здравости.
— Анечка, все так просто, все дело только в том, что я знаю, чье оно.
— Вы дурачок?
— А что не наивно под нашим солнцем? Само бытие наше не наивно ли?
— Пока, — сказала она, вставая, поднимая с песка платье и потянув из-под Харламова коврик. — Я ухожу! Отдайте же!
И тогда что-то случилось, чего Харламов и не смог бы рассказать, так мгновенно и бессознательно оно произошло. Но вот уже оно — это что-то — кончено, а он сидит на корточках перед ней, и на мизинец его надето золотое колечко, и плечо расцарапано до крови, а она на весу держит руку, и на ее запястье следы его пальцев.
Море лизало берег, шуршало галькой.
«Химия! — весело бубнил Харламов, перепрыгивая через три ступени наверх, к дому. — Чистая химия!» Он не стыдился своей первобытной вспышки, и его веселило расцарапанное плечо.
Он пришел к Медеичу. Тот, конечно, сидел перед агрегатом на своем рабочем месте, но был занят, он разговаривал с Петей о водопроводных трубах.
«Химия, химия!.. Моя злопамятность не может простить химии многого…» Развалясь на куче едва подсохших веток, Харламов ждал, пока Медеич с Петей наговорятся.
Хозяйка домела пучком полыни террасу, считалось — от пауков, перекинула через локоть сумку с надписью «Marlboro» и, сопровождаемая кошками, ушла, кивнула Харламову. Кошки проводили ее до калитки, вернулись на террасу. Голубоватая Струйка сразу же возобновила свой извилистый танец, рыже-полосатая Марица свернулась на ступени досыпать, вечно голодный котенок Прошка кинулся долизывать уже начисто вылизанные кошачьи миски, потом отправился к собачьим. Собак на дворе не было, Казбек и Орлик это время дня проводили у служебного входа ресторана «Лебедь».
Парило. Горизонта в мареве не было видно, и не было видно гор, а солнце светило тускло, как омертвевшая жемчужина, и смотреть на него можно было без теневых очков, даже не щурясь.
«Обстригу егО кОй-как, да Опряду нитОк, да тебе, Александр ЕгОрОвич, нОски пОшлю в МОскву, если не пОбрезгуешь»… У знакомой вологодской бабки баран наелся в поле удобрений и умер. Химия! Ах, какой тишиной и умиротворенностью дышало тем давним летом северное озеро, как значительны были сосны над убогим деревенским кладбищем, невинно цветущее льняное поле, горестны стены древнего монастыря!.. Баран сам умел открывать ворота. У него не было имени, но это была личность. Он выходил на улицу и брезгливо оглядывал ее, дожидаясь овец. Наконец мемекал: «Эй, вертихвостки! Довольно возиться!» И тут же, толкаясь и встряхивая кудряшками, выбегали из ворот его глупенькие жены, и он вел их, куда хотел. Бабушка убивалась о нем, как о человеке…
— Ты сам-то кто? — вдруг подошел к нему Петя.
— Художник, — признался Харламов.
— Художник? Ну да, ну да… Я сам художник. А делом каким занимаешься?
— А!.. Понял, — сказал Харламов. — На самосвале работаю. Шофер.
— До трехсот доходит?
— Бывает…
— И ничего? Нравится? Ну да, ну да, от скорости кто откажется!.. Скорость привязывает! — И пошел наконец прочь.
Харламов немедленно переместился на бревно — гостевое сиденье.
— Сашиу! — приветствовал Медеич, будто и не замечал прежде.
Харламов выставил мизинец, Медеич уставился на кольцо, и две недлинные паутинки — одна розовая, другая голубая — протекли мимо его глаз, а может, даже родились в его глазах и уплыли куда-то по адресу.
— Да-да, — сказал Харламов. — Оно.
— Ты думаешь? — Медеич не желал унижаться. Право этой находки действительно принадлежало ему.
И Харламов стащил с пальца кольцо и положил его на агрегат, как раз над тем местом, где из похожего на древнюю лодку охладителя торчала завершающая змеевик блестящая трубка.
— С тебя магарыч, — сказал он и, чтобы дать Медеичу прийти в себя, рассказал о трагической гибели барана.
— Химия, — ответствовал Медеич с брезгливым выражением.
«Единомышленник!» — поздравил себя Харламов.
Он ушел наверх, и весь день до вечера ему прекрасно работалось.
— Сашиу! — звал его Медеич в полдень, и Харламов, ополоснув кисточку, выглядывал в окно, чтобы дать возможность Медеичу посмотреть на него с неодобрительным удивлением и сделать какое-нибудь житейски важное замечание. — Сашка-а! Хоть ты художник, хоть ты расхудожник, но кто семью не построил, тот ничего не стоит, ничего!
— Да, Медеич! Это абсолютно верно, я целиком разделяю твое мудрое мнение! — отвечал ему Харламов, понимая, что Медеич вынужден его в чем-нибудь упрекнуть, иначе и быть не должно сегодня, иначе, если Медеич не заявит чего-нибудь критического в адрес Харламова, ему, Харламову, может показаться, что Медеич восхищен поступком с кольцом, и таковое восхищение обернулось бы завуалированным сомнением в его, харламовском, как бы само собой разумеющемся джентльменстве.
— Извини, холостых мужчин не уважаю, — добавил Медеич.
— Правильно, — согласился Харламов.
— А холостых женщин жалею! — сердито настаивал Медеич. — Очень жалею. — Он повернулся в профиль — скорбный топор. — Кто не жалеет, тот ничего не стоит, ничего.
Небо спустилось низко, но еще не упало ни капли. Только самый край неба, не соединившийся с морем, победно пылал, и полоска спрессованного света плавила море, озаряла верхушки недвижного, оцепеневшего в ожидании ливня сада. Харламов вышел на террасу, там за столом над огромной сковородой склонился туруханский Володя.
— Я забыл пообедать, — сообщил ему Харламов.
— Садись, — обрадовался тот, немедленно отделяя вилкой половину. Он научился у хозяйки поджаривать зеленые стручки фасоли с яйцами и, похоже, больше ни в чем не нуждался.
Харламов вынес хлеб, сыр, тарелку с инжиром.
— А дети у него есть?
— У кого?!
— Ну, я про тезку-то моего!
— А!.. Конечно…
— Девочка и мальчик?
— Нет, сыновья.
— А я понадеялся, что, как у меня, девочка и мальчик…
«Где ты? Где ты?» — мысленно позвал Харламов Аню.
«А ты где? А ты где? — ответила она ему голосом флейты. — Ко мне скорей же! — И опять повторила, но в другой тональности: — Ко мне! Скорей же!»
— Спасибо! Покормил! — Харламов встал.
— Посидел бы, еще поговорили б!..
— Прости, в другой раз, очень надо, вспомнил!..
И он сбежал по ступеням террасы, и завернул за дом, и выскочил по выступавшим корням инжирного дерева на плато, принадлежавшее саду, и в густом, в душном влажном воздухе зашагал вдоль ряда круглых деревьев, как будто действительно слышал зов и шел на зов. И не удивился, когда она его окликнула.
Она стояла на коленях под деревом и не улыбалась, видимо, следила за ним издалека. В ее руке был полиэтиленовый пакет. Она без улыбки поманила его: посмотрите! Что здесь за дерево! Его ветки растут не от земли, а шатром! Войти можно! Укрыться! Быть там! Ну? Ну же!
Харламов приблизился. Это дерево и стало для них шатром.
«Где ты? Где ты?» — звал он ее теперь в любое время дня и слышал сердитое: а ты где? И немедленно отправлялся искать, и сразу находил у прудов ли, у магазинчиков ли замысловатой местной галантереи или на террасе кофейни возле причалов. Ни о чем не разговаривая, только взглядывая друг на друга почти недобрыми, почти враждебными глазами, они уходили гористым переулком, затем тропинкой, прилегающей к саду, мимо пожилой вахтерши в байковом халате, но при винтовке к своему укрытию.
Казалось бы, зачем скрываться, они не дети, и нравы курортного города позволяли многое. Но, не сговариваясь, не обсуждая, они сделали мандариновое дерево единственным прибежищем встреч, тайным, диким, сырым, с пауками. И то ли это некомфортное укрытие прибавило к их отношениям враждебности, то ли, напротив, враждебность, после истории с кольцом терзавшая их, сама навязала это райское помещение, было неясно.