Глава 15
Время закрытия на прозаической улице, глухая осень, мрачная от надвигавшегося дождя. Они шли в клуб — Лес с близнецами Стоун впереди, Эдвин позади с немкой-сожительницей. Пес Ниггер брел своей дорогой, шмыгая от одного прелестного уличного аромата к другому, — дерьмо, чеснок, бараний жир, моча, консервные банки, грязные дети. Один грязный ребенок аденоидно прогнусавил что-то гортанное Гарри Стоуну, Гарри Стоун слегка сбрызнул ребенка содовой из сифона. Немку-сожительницу звали Ренатой. Топая рядом с Эдвином, она сказала:
— Если хотите вы денег давать ему, денег, мой дорогой, не давайте ему. Тратит он каждый, что я даю пфенниг ему. Женщиной сюда богатой прибыла в Англию я, и бедная совсем теперь вот. В Германию, вы думаете, возвратиться могу я? Не могу, нет, я, нет. Дважды думать надо, надо пару думать раз, прежде денег ему чем давать. Ни на воздух, ни на воду, дорогой мой, билет не могу купить я. Вот, — сказала она, сделав паузу, чтоб набрать воздуху, останавливаясь на ходу, остановив на ходу Эдвина рукой в коричневой шерстяной перчатке, — вот она, я, без на теле нижнего белья, еврея стала грязного рабой.
— Да, — сказал Эдвин, — вечная возвышает нас женственность. Я проголодался, — сообщил он, чувствуя в разных частях своего организма посвистыванье ветерков, поползновенье мурашек, жар сердца, вкупе с воодушевляющим вкусом баранины в грудине. — Надо что-нибудь съесть.
— Говорите съесть вы? Съесть? У меня пять на еду дней денег неделю нет. Золотой есть у вас? Деньга есть у вас? Будем есть сейчас вместе мы… — В уголках рта у нее вскипела слюна. Собственно, подумал Эдвин, ей бы следовало взамен бесконечного доппель джина спросить в пабе сосиску-другую. Возможно, уроженка славной колбасной страны, она презирает сосиски английского паба.
— Угла вокруг, — сообщила Рената, — лавка имеется малая, где мясо свиное и ножку, и получить с капустой бычатину кислой, и черный можно хлеб. — Звучало заманчиво.
— Вот дело все в чем, — сказал Эдвин, — этот фунт — депозит, подлежащий возврату по возвращении человеком одолженной у меня шляпы, мною самим с возвратом одолженной. — И качнул головой, ибо сам начинал выражаться на невразумительный тевтонский манер. — Понимаете, не моя эта шляпа. Если я не сумею вернуть депозитный фунт, мне придется позволить тому человеку оставить шляпу у себя, а шляпа, в конце концов, не моя. Это будет равносильно краже. А красть, — сказал Эдвин, — я не могу.
Рената, похоже, усвоила христианскую философию публичного бара.
— Беспокойтесь вы завтра, — молвила она. — Назад он если шляпу не принесет, вор тогда кто? Дорогой мой, вы нет. Ее назад когда он принесет, деньги может у вас будут быть.
— Да, — сказал Эдвин, — моя жена. Нынче днем. В клубе. Только поесть я должен сначала, — сказал он. Подобный порядок слов, безусловно, идиоматичен?
Рената взяла его за руку и быстро повела через дорогу в другую сторону от клуба. Близнецы Стоун с Лесом уже открыли дверь и вошли: изнутри глухо слышались проклятия и ламентации Гарри Стоуна. Рената влекла Эдвина за угол к ряду низеньких лавок, одна из которых источала сильный запах фиалок. Эдвин сделал привычную скидку на больной эпителий своего обонятельного аппарата и интерпретировал весенний аромат как запах очень горячего жира.
— Или, — предположил он, — если я стану избегать того человека, чтоб меня все время не было, когда он принесет назад шляпу, разве это можно будет назвать воровством?
— Внутрь, мой дорогой, заходите, — сказала Рената, энергично таща Эдвина. — Съесть, мое дитя, съесть.
К удовольствию Эдвина, закусочная называлась «Юнг»[51]. Там была стойка, кофейный автомат и разнообразные архетипичные, хоть с виду не тевтонского типа, бездельники за столами, крытыми чисто белыми скатертями. Председательствовала косоглазая толстая женщина с некогда белокурыми волосами, до сих пор заплетенными в косы Гретхен. Произошел громкий обмен приветствиями между ней и Ренатой. Из дальнейших переговоров Эдвин уяснил, что его вязаная шапка не признана респектабельной. Рената дала объяснения, изобразив щелканье ножниц и движения перерезающей горло бритвы. Гретхен, смягчившись, кивнула, одарив Эдвина краткой медово-уксусной улыбкой. Рената сделала заказ с артикуляцией, звучавшей, как еда, сама по себе еда.
Поданная еда оказалась не слишком хорошей — очень жирная рубленая свинина с белой соленой капустой, сыр, пумперникель[52]. Впрочем, еды было много, и Эдвин, как собака, ринулся к своей тарелке. Рената кидала в рот белую капусту, приговаривала:
— Fabelhaft[53], — впивалась в черный хлеб зубами, будто пробовала на зуб монету, будто пробовалась на роль Медеи в кино. Тут ввалился запыхавшийся Гарри Стоун, схватил Эдвина, начал тянуть, как завязшего в зыбучих песках.
— Скорей, — сказал он, — идите скорей. Закон. Закон идет. Закон видели. Идите ресь говорить. Закон, я вам таки говорю. — Подвижное лицо его выражало смертельную муку, глаза были глазами всех попавших в западню животных на свете.
— Речь? Закон? Что это значит?
— Узнаете на месте. Потом будете спрасивать.
Эдвин поднялся, и отчаявшийся Гарри Стоун потащил его.
— Дорогой мой, — сказала Рената, — заплатите вы. Деньги оставьте вы. Принесу сдачу я, будет обед закончен когда. — Эдвин, подчиняясь спешному призыву Гарри Стоуна, бросил на стол мятый фунт и выбежал.
— Вон, — сказал Гарри Стоун. — В консе улисы. Не бегите. Идите степенно, как будто бы настояссий перфессер.
— Но я и есть профессор.
— Не спорьте. Распроклятая идея Лео. Треклятый клуб. Сам Иисус Христос, дерзи Он этот клуб, не принял бы худсего смертного мусенисества. Ну-ка, идите прилисьно и медленно. Как тот, которым там себя называете.
— Откуда вы узнали, что я в той закусочной?
— Сутите? Она десять раз на день торсит в той старой боське с кислой капустой. Знал, куда она направилась, думаю, вас с собой потассила, раз у вас есть монета, которую мозно спустить. Ну, вот. Вон идут двое гадов. — Подходя к дверям клуба, Эдвин ярдах в пятидесяти увидел двух крупных мужчин в тяжелых ботинках, носивших штатское, как форму. — После вас, перфессер, — сказал Гарри Стоун. Миновав входную дверь, они, расшвыривая старый мусор и обрывки газет, рванули к подвальной лестнице, вниз по которой был сдернут споткнувшийся Эдвин. Вот и сырой подвал с двумя низковольтными лампочками, клуб, однако, уже и не клуб. На стойке, прислоненная к пустому ящику из-под минеральной воды, стояла школьная доска. Лицом к доске на стульях в два ряда смиренно сидело с дюжину личностей с сомнительной репутацией. Музыкальный автомат накрыт старым бильярдным сукном. Никакого спиртного не видно. Лео Стоун громко зааплодировал при появлении Эдвина и тоном старшего приказчика молвил:
— Очень рад, что вы нашли возможность, доктор. Публика с недержанием вас ожидает. — На потолке тяжело барабанили большие грубые башмаки. — Хрен им, — сказал Лео Стоун, глянув вверх. И громким серьезным культурным тоном обратился к аудитории: — Нам выпала неоценимая невыносимая честь, — видно было, одно время он выступал на сцене, — приветствовать, я полагаю, доктора Ливингстона, зачесавшегося среди нас. То есть доктора Прибора, блаженной памяти. И, возлюбленные мои братья, доктор он не по сифилису, пусть даже от меня нынче попахивает подручным доктора по сифилису. — Он деликатно принюхался к своему левому лацкану. — Все шансы-шмансы на успех, а? — расплылся он в улыбке. И серьезней продолжил: — Док хочет вас обрисовать, то бишь вам адресовать кое-что, и я могу поклясться, бывал он и по приличным адресам. Исполнял свое знаменитое на весь мир представление перед герцогом Коннахта, принцем Уэльским и в прочих публичных домах. Немного похлопаем доку двумя руками, а если найдутся, то всеми тремя. — Четверка в башмаках, тяжело топая, уже неуклюже спускалась по лестнице. Эдвин оглядел свою аудиторию, узнал улыбавшуюся бородавчатую Кармен; девушку с распущенным ртом и с куделью на голове, похожую на шлюху, на смущенную деревенщину, или типа того; узнавал, кажется, разнообразные кариозные рты, немецкую овчарку и прочих, чье присутствие на лекции по филологии обычно не ожидается.
— Леди и джентльмены, — четко, уверенно начал Эдвин, — диалект ли кокни? — При этом собака, сидевшая с высунутым языком, закрыла пасть и полностью сосредоточила внимание на Эдвине. — Все зависит от того, что мы понимаем под диалектом. Полагаю, большинство из нас понимает под диалектом форму языка, свойственную определенному региону, — составную часть языка, так же, как регион — часть страны, — обладающую характеристиками, непосредственно связывающими ее со стандартной версией языка, по отличающуюся от стандарта фонетической системой, словарем и особенностями синтаксиса и морфологии, которые вряд ли можно найти в любой другой форме языка. Нельзя, разумеется, отрицать отражения одного диалекта в другом, наряду с отражением одного региона в другом. В конце концов, жизнь — континуум, а язык — аспект жизни. — Глаза аудитории, прежде стеклянные, теперь остро глянули на подвальную дверь, на пороге которой стояли двое грузных мужчин, жуя воображаемые сигареты. — Важный аспект диалекта, — продолжал Эдвин, — заключается в его претензии на серьезное восприятие в качестве стандартной версии языка, на равную со стандартом древность, на развитие в соответствии с теми же фонологическими законами и принципами семантических изменений. Ибо что, леди и джентльмены, дает стандартной версии языка, — например, скажем, королевскому английскому, — право претендовать на особое уважение, скажем, на гегемонию? Безусловно, не какие-либо присущие ему особенности, — только факт долговременного его использования наиболее влиятельными в стране людьми.