Снизу, из вестибюля, я позвонил домой. Главная радость была, что звонили из Иркутска, спрашивали. Еще жена говорила о звонке машинистки, печатавшей мой перевод. «Она жила среди казахов, говорит, у них нет обычая плохо относиться к младшему сыну, если старший ушел на войну». — «Казахи, но не алтайцы, надо автору верить». — «Может, он ошибся». — «Жуковский говорил, что переводчик прозы — раб автора». — «Я говорю, может, он ошибся?» — «Жуковский не мог ошибиться, так что я — раб». —
«А Домский собор видел?» — «Сказали, что на ремонте».
У стойки оформлялись в гостиницу шведы. Радио, перекрывая гудение вестибюля, жизнерадостно пело: «Но трусу с презреньем глядят в глазенки сухие глаза мужчин». Опустили в прорезь стойки ключ от номера, который был на огромной металлической груше.
Времени было с запасом, поэтому я возмечтал почистить обувь, следуя правилу, что если чувствуешь себя плохо, то надо выглядеть хорошо. Но и с этим делом, с обувью, в Риге все было налажено — тут же явилась будка, внутри полная черная женщина, я думал, армянка, нет, оказалась ассирийка, она сама об этом сказала, пока я рассматривал цветные вырезки картин и фотографий Средиземноморья.
Мы вышли из гостиницы под финал песни: «Но знают верность, любовь и нежность стальные глаза мужчин…»
Переводчица Толи, Бригитта, повела нас вкруговую, через Старый город. И это была замечательная прогулка. Бригитта успешно старалась влюбить нас в Ригу.
— Дружочек, — говорила она, — стой! Гляди так! Вот так, чтобы захватить взглядом стену, крышу, эти окна, карнизы, перспективу и небо… Понял? Нет, тут надо немного зелени и воды. Идемте на мост!
Утро перешло в день, солнце, поднявшись, достигло дна узеньких улиц, коричневые стены были розовыми, мостовая высыхала, а в тенистых местах продолжала сверкать ночной влагой. Звуки марша «Прощание славянки» вдруг перекрыли шум улицы. Спутница объяснила, что тут помещение духового оркестра «Латвия». Прошли мы и мимо ресторанчика «Вей, ветерок», возмечтав побывать в нем.
* * *
Вечером того же дня мечта эта сбылась. Застолье было тихое: позади был трудный день, завтра ожидался такой же. В гостинице сразу поднялись в номер, одна мысль была у меня — уснуть, уснуть.
Дежурная передала нам просьбу позвонить по такому-то номеру. Я сверился по списку приехавших — это был Велорий, критик, с которым мы схлестнулись на симпозиуме.
— Извиняться будет.
Решили не звонить, но он явился сам.
— Ребята, ну что ж вы! Хотели ж вместе посидеть. Давайте жить дружно. Они тоже спрашивают, где вы и что вы. Ребята, прощайте друг друга, жизнь короткая.
Но мы отказались пойти в другой номер. Тогда он сбегал и принес мировую, а когда мы отказались от нее, да и то сказать — полночь, он, разозлись, сказал, что в той компании Толю называют самураем, а меня ямщиком.
— Вилор, доже ямщики спать хотят. — Я зевал, глаза у меня сами закрывались, как у курицы на насесте. — Ты еще побежишь к ним? Или тут сиди, а то и вашим и нашим. Побежишь — передай, что мы польщены, но что они даже клички не заслуживают, Кстати, в Тбилиси я видел собаку, которую зовут Кличка. Так и кричат: «Кличка, Кличка!»
— Что ты имеешь в виду?
— Ты все подтекст ищешь? А где его взять, глядя на ночь?
— Я все-таки выпью, — сказал Вилорий.
Тут надо сделать маленькое отступление. Нельзя же думать, что в названных поездках только и было, что лилось вино да велись разговоры, Даже и в Грузии, где застолья значительно превышают их среднюю общесоюзную продолжительность, несколько дней шла конференция по проблеме современного национального романа, в Иркутске было совещание молодых писателей Восточной Сибири, а в этот день в Риге говорилось о Продовольственной программе, роли писателя в ее выполнении. Критик Вилорий возмутил нас тем, что надменно вопрошал: «Кто же управляет пятисотсильным трактором? Уж не ваши ли старухи Анна или Дарья? Или Пелагея? А может, это Иван Африканыч разбирается в электронике современного, производящего продукты комплекса?» Ну и тому подобное. Наши выступления были не только в защиту старух, но о земле, о любви к ней, о той очевидности, что без воспитания этой любви, без поклонения ушедшим, уходящим поколениям нельзя сохранить душу и выполнить и эту Программу, и любую другую. Я говорил возмущенно о бесчеловечном факте, когда старые кладбища запахивают в целях якобы расширения пахотных земель, а критик кинул насмешливо: «Вот пусть и помогут вам ваши ушедшие поколения». Толя говорил о вкладе в общее дело личных хозяйств, но до определенного момента, до опасности перерастания личного хозяйства в источник накопления. Ему также кинули ироничную реплику: «Почему ж вам не запрещают издавать книги, и часто толстые? Ведь это тоже доход».
Словом, осадок на душе от дискуссии был противный. Ответить критику было легко. Ведь даже с точки зрения урожайности если распахать кладбище в два гектара среди тысячи гектаров угодий, то урожай увеличится на сорок центнеров от силы. Тогда как, если увеличить урожайность на центнер, можно получить тысячу центнеров прибавки. Но критик и думать не думал о моральной стороне дела, он же был всецело за прогресс. Дело было сделано, настроение у нас было непорчено.
А критик все набрасывался на меня за то, что я призываю исследовать национальный характер в современных условиях, а сам этому не следую.
— Главные черты русского характера — доброта и терпение, так? Согласен? Почему же ты так агрессивен?
— В чем?
— В отрицании очевидного. Тебе дай лошадь, уж тебе ее не запрячь, а все цепляешься.
— При чем тут лошадь? Дело в одинаковости чувств, но в разности их выражений и ощущений. Общечеловеческое окрашивается национальным. Грузин видит мир иначе, чем эстонец. Но это взаимно интересно и взаимно обогащает…
Бессмысленно было что-то ему доказывать, а он думал, что мне бессмысленно чего-то доказывать. Силы его, несмотря на подвякивание пришедших, иссякали, а я, прострадав полдня и вечер от недосыпания, вдруг взбодрился, еще бы — ведь на Байкале засиял день и дал мне силы и бодрости. Противореча главным своим национальным признакам, затеял кофе, сходив за кипятком к возненавидевшей меня дежурной.
* * *
Программа пребывания состояла из трех дней, крайне насыщенных. Мероприятия шли внахлестку, я старался не пропустить ни одного. Боялся обидеть хозяев, вдруг подумают, что плохо отношусь или еще что. Тут и театр был, и фольклорный ансамбль, снова театр, документальные ленты о латышских стрелках и о том, почему молодежь идет в церковь, когда женится, и т. д. Организму было тяжеленько, часто голова моя падала на грудь, особенно при переездах от мероприятия к мероприятию, всем же не объяснишь причины такой сонливости, поэтому иногда выручал Толя. Он говорил, что я только что с Байкала, что там другое время, но его могли понять и так, что сейчас на Байкале спячка.
Вилорий тоже не пропускал мероприятий, особенно их финалы, когда на западный манер деликатно выставлялись коньяк, кофе, но надо было наливать то и другое самому. Психологически это было сложно — подойти и налить, но не для Вилория. «Относись ко всему проще», — учил он, наливая и мне и себе. Он считал, что раз официальные выступления кончились, то пора и забыть разногласия. Хлопал меня по плечу, я дергался, он говорил, как лошади: «Ну, чего ты?»
Особенно непрерывным по числу дел был последний день. Нас повезли на родину латышского эпоса в Лачплесис, было посещение музеев, заезды и выступления в школе ткачих (в этой школе, сказали, было более тридцати национальностей), возложение цветов на могилу знаменитого председателя колхоза Каулиньша, заезд в сельский дом писателя, ужин при свете камина, домашний концерт…
Все это было более чем поучительно. Особенно потряс меня огромный камень, у которого или на котором, по преданию, отдыхал автор эпоса. Этот камень доставили издалека, тянули тракторами, а по дороге в кустах сидели спрятанные оркестры. «Кустарная музыка», — смеясь, сказала женщина, секретарь райкома. Видно было, ей приятно наше искреннее восхищение. Музей эпоса был создан практически на одном энтузиазме. Также общественным был прекрасный хор в костюмах удивительной красоты, национальных костюмах, и видно было, что костюмы не извлечены из бабушкиных сундуков, а сделаны новыми, и сделаны не бутафорски, не по-бумажному, а самые настоящие. Спев нам (тут обязательно надо сказать, что всегда сцене помогал петь весь зал, исключая нас. Любую песню. Причем мгновенно голоса распределялись на несколько партий, и песня звучала так, будто они специально репетировали. «У нас по сто тысяч поет на празднике», — говорили нам), эти парни и девушки не переоделись и пошли по домам в костюмах, встречаясь с жителями, которые также были в костюмах, то есть национальная одежда была повседневной.