Он уже собрался было уходить, как вдруг к нему подошел трактирщик, сопровождаемый жандармом, и положил руку на плечо так фамильярно, что он даже подумал, что эти славные люди предлагают ему чокнуться с ними.
— Деньги Шаретта пока еще в Нанте не ходят, гражданин!
На тридцатиливровой ассигнации, которая, должно быть, завалялась у него в кармане еще с Леже и которую ему сейчас со смехом протягивал жандарм, Тенсе заметил надпечатку:
«Именем короля Людовика XVI…»
Сначала была сплошная темнота, но вскоре глаза привыкли к ней и стали различать окружающее.
Иногда, после бурь, особенно частых в периоды равноденствия, корабль высаживал на набережную Фосс толпу потерпевших кораблекрушение и подобранных в море людей, промокших, онемевших от ужаса, уравненных в правах лишениями, измученных днями и ночами борьбы с разбушевавшимся океаном. Так вот, сегодня в полночь большой зал Нантского Склада представлял собой почти такую же картину. Их было четыре сотни человек — собранных в кучу, позабытых на недели, а то и на месяцы, не имеющих адвоката, не вызываемых ни на допрос, ни на суд. Свеча, вставленная в расщепленный шест, едва освещала своды, к белой обмазке которых липли широкие черные тени от согнутых спин и клубков тел. Перед дверью на крюке, вбитом в стену, висела железная лампа, которая скорее сгущала, нежели рассеивала темноту, из-за того что жир, сгоравший в ней, покрывал потолок копотью.
По стенам бегали тараканы, а крысы в поисках какого-нибудь спрятанного за пазухой куска картофельного хлеба прыгали прямо на грудь спящим. Запахи горящего в жаровнях угля, отхожего места, грязной соломы и застоявшейся в кувшинах воды плыли над этой толпой отверженных. Стоял ноябрь, и теплые туманы Атлантики так пропитали все вокруг, что стены покрылись липкой влагой, похожей на выступивший на лбу пот. Англичанин, капитан дальнего плавания, играл с беглым каторжником с острова Йе в шашки, сделанные из каштанов. Те, кто ждал, когда освободится место, чтобы поспать, стояли и наблюдали за игрой. Иногда в каком-нибудь углу зажигалось огниво, прикрытое рукой, отчего пальцы освещались ярко-красным светом. Пламя тогда выхватывало из темноты лица этих несчастных. Тяжеловесные пиратские рожи сменялись изящными и меланхоличными профилями непокорных священников.
Оцепенение, темное и беспокойное, как от плохого вина, лишь отдаленно напоминавшее сон, давило и изматывало; сухой кашель разрывал воздух. В этом гранитном гроте длиной в сто метров заключенные напоминали плавающих в какой-нибудь подводной пещере утопленников. Пленники с бородами, похожими на хвосты, сплевывали красноватую от кровоточащих десен слюну и прижимали свои опухшие лица к оловянному дискосу одного из священников, которому они в темноте исповедовались.
Тактика ложных амнистий, по поводу которых устраивалась большая шумиха, оказалась весьма эффективной: власти, выманив подозрительных лиц из убежищ, в которых они скрывались, немедленно их арестовывали. Новые заключенные скапливались на Складе, потому что другие тюрьмы Нанта — Буффэ, Советат, Сент-Клер, включая заполненную женщинами тюрьму Бон-Пастер, были давно битком набиты несчастными: их размещали даже в погребах, предназначенных для охлаждения покойников. Каждый суд, разделенный на два, действовал в половинном составе, судьи не покладая рук выносили обвинительные приговоры, но освободить камеры все равно никак не удавалось. Военной комиссии, заседавшей в отеле Бель-Иль, был придан революционный трибунал с его заседателями-патриотами в качестве народного правосудия, действовавший рядом с другим правосудием, тем, символом которого являются весы. Комитет Общественного спасения Парижа издалека разжигал провинциальный пыл, посылая новых обвинителей, дабы поддержать рвение Гонделя. В конце октября производилось уже сто экзекуций в день, теперь их число возросло до ста пятидесяти, но из Можа и Маре, из Бокажа и Нижнего Пуату, из Мена и Бретани непрестанно прибывали все новые заключенные. Армия же, перегруженная гражданскими обязанностями, конвоировала заговорщиков, производила обыски у мюскаденов, прокалывала матрасы у федералистов, обыскивала последние монастыри, поражалась хитростям мнимых нищих и мнимых больных, сбивалась с толку от ложных имен, теряя время на поиски тайников с оружием в лесах, поднимала в домах паркетные плиты, рылась в пепле очагов, простукивала деревянные обшивки стен, ощупывала женщин, притворявшихся беременными, искала луидоры в париках богачей, как ищут вшей в волосах бедняков, рыла землю в надежде услышать под заступом звон столового серебра, копалась в людских душах, силясь добиться признаний в совершенных проступках, и ей, этой армии, было теперь не до сражений, ей под силу было только справиться со своим «карающим мечом», которым она размахивала везде и всюду.
— Четырнадцать Свобод! — кричал игрок, выкладывая четырех дам.
— И четырнадцать Равенств! — отвечал другой, с каре валетов в руке. Это были новые охранники, прибывшие из Парижа, чтобы сменить прежних на изнурительной службе. При них находилась большая сторожевая собака, которая лаяла, когда ее хозяева приходили в радостное возбуждение, выкладывая козыри. Эти парижские тюремщики, обуреваемые яростным рвением, разрывали книги, читали чужие письма, обыскивали заключенных по два раза на дню, запрещали покупку свечей и вина у привратника, приказывали не делать никаких надписей на стенах и скамьях.
Несмотря на их бдительность, один из заключенных читал, писал и отмечал острием своего ножа на табуретке дни календаря; сделанных им зарубок набиралось уже немалое количество. По ним можно было бы вычислить, что, коль скоро Тенсе был брошен в тюрьму приблизительно в конце августа этого, 1793 года, значит, сейчас подходил к концу ноябрь…
Лу де Тенсе жил и пока не думал умирать.
Заточение не казалось ему слишком долгим, ибо он думал о Парфэт, веря, что она находится в безопасности. Никто из сидевших на Складе нантцев не видел ее с весны, но, по слухам, мадемуазель де Салиньи была еще на свободе; кто-то утверждал, что она прислуживает на кухне у одного из членов Конвента, кто-то — что она нашла убежище в Бретани. Бывший псарь из Юшьера уверял, что она скрывается на одном из островов Луары; по сведениям других, она вроде бы добралась до Парижа.
— Я уговаривал ее эмигрировать, — сообщил Тенсе некий господин Ботиран, арестованный за федерализм, — но она отвечала мне: «Франция прекрасна, и с ней, как и со мной, ничего не случится». Хотя именно потому, что Франция прекрасна, — продолжил он, — с ней всегда что-то случается. Дай-то Бог, чтобы ничего не случилось с мадемуазель де Салиньи. Надо сказать, она всегда была такой: разумной в чувствах и неразумной в своих рассуждениях.
Тем не менее Лу де Тенсе сохранял твердую уверенность в том, что он непременно снова увидит Парфэт. Цыган, гадавший ему в тюрьме на замусоленных картах таро, предсказал: «Вы выйдете отсюда… вы сядете на корабль… Я вижу вокруг вас воду, и вас сопровождает девушка…»
Тенсе смотрел на этих людей, словно умерших во время сна и лежащих, как покойники, на дне огромного рва, того рва, который уже отделил Францию прошлого от Франции будущего; все они оказались жертвами какого-то чудовищного геологического сдвига, подобного тому, от которого рушатся горы, превращаясь в долины, и океаны поглощают цивилизации. Он наблюдал эту неслыханную катастрофу, которая поглотила общество, чьи последние представители лежали, страдая от сырости, царившей в этом помещении. В филантропических теориях века не нашлось места для заботы о людях, попавших в подобные условия, ужасающие своей бесчеловечностью. Новая Франция рождалась там, за этими стенами, без него, без них, заперев их тут, причем заперев не столько для того, чтобы наказать, сколько для того, чтобы не видеть их, чтобы больше не думать о них, чтобы избежать немых упреков людей, превращенных в призраки. У этой Франции было уже другое лицо, она носила другие одежды, говорила на новом языке.
На рассвете дверь открывалась, и входил негр; его, толстогубого, с платком на голове, едва-едва можно было различить на фоне освещенной фонарем двери. Негры всегда несут шлейф революции.
— Чем больше людей, тем высели[9], — пояснял он. — А ну-ка, потеснитесь!
И он вталкивал новых заключенных.
Около восьми часов утра появлялись комиссары с тюремной книгой под мышкой. Они выкрикивали имена, приказывая: «Следуйте за нами». Некоторые из вызванных не откликались: они не дожили до рассвета. Соседи умерших брали себе их одежду и обувь.
— А ну-ка, потеснитесь! Свыньтис[10], макаки! — кричал негр.
Однажды дверь тюрьмы отворилась и на пороге показался человек, опоясанный трехцветной перевязью, с лицом оливкового цвета и жесткими волосами, черными и гладкими. С презрительной брезгливостью он оглядел этот огромный склеп, битком набитый людьми, и проворчал: