— А ну-ка, потеснитесь! Свыньтис[10], макаки! — кричал негр.
Однажды дверь тюрьмы отворилась и на пороге показался человек, опоясанный трехцветной перевязью, с лицом оливкового цвета и жесткими волосами, черными и гладкими. С презрительной брезгливостью он оглядел этот огромный склеп, битком набитый людьми, и проворчал:
— Нужно очистить политическое тело государства от мучающих его нарывов.
— Это явно не тот человек, которому хочется верить в согласие, — усмехнулся Тенсе.
Согласие — это вошедшее в обиход при Людовике XVI привлекательное слово, которое писалось тогда на всех стенах, звучало теперь чуть ли не в каждом выступлении. По-жирондистски холодное и бесцветное, умиротворяющее, величественное, даже слегка безжизненное, но не лишенное красоты, оно, скорее всего, было одним из самых любимых слов Парфэт. «Согласие… — повторял про себя Тенсе. — Я не буду ждать до тех пор, пока воцарится согласие и пока французы начнут обниматься. Я вырвусь отсюда, я буду молить Парфэт вознаградить меня за постоянство в любви, и в тот день, когда это произойдет, мне уже не придется говорить, что я пришел слишком поздно. Да, я и в самом деле слишком поздно вернулся в Вандею, как раз в момент гибели края, слишком поздно бросился на помощь королю, когда его голова уже пала, да, я слишком поздно попал в особняк Бабю, когда его стали распродавать и пускать по ветру, но зато в сердце Парфэт я пришел не слишком поздно, ибо теперь оно будет биться ради меня».
Тенсе обрел уверенность в себе и с надеждой смотрел в свое будущее. От этого неожиданно радостного восприятия жизни дни стали лететь быстрее. Свершившийся факт — крушение общества, обломки которого он видел у своих ног, подсказывал ему одно-единственное — бежать. Европа была для него теперь не Старым Светом, а тем светом; что же касается Революции, то она казалась ему первой атакой апоплексии. Можно сменить режимы, врачей, но нельзя изменить душу больного; можно переименовать привилегии, откупы, подати, льготы, бенефиции в права; сборы, налоги, взносы — в изъятия в казну, но это лишь усугубит развитие все того же самого рака, которому суждено будет свести в могилу европейского человека. «Европа слишком долго жила, слишком много играла, богохульствовала, пустословила и оскверняла, — размышлял Тенсе. — Здоровое сердце должно искать защиты в другом месте».
С трепетом в душе он представлял себе, как увезет Парфэт в Виргинию. Мысленно Тенсе уже видел, как она садится в один из челноков, которые индейцы, живущие вдоль рек, называют «кораблями», и поднимается вместе с ним вверх по Огайо, как они добираются, волоком перетаскивая ялик в обмелевших местах, до самого Потомака. Там они купят ферму, которую он назовет Новым О-Пати, купят вместе с табачными плантациями. Ему казалось, что он вдыхает отдающий ванилью запах белых цветов и видит, как колышутся листья от северо-западного ветра, дующего из прерий. Вечером он встретился бы у костра с татуированными сахемами, побеседовал бы с ними об охоте, вернувшись сам после удачной охоты с перекинутыми крест-накрест через плечо двумя гирляндами птиц для Парфэт, птиц Виргинии — белых цапель, пеликанов, голубых соек, диких индюков, казарок, рисовых птиц, пересмешников и всех тех уток из бухточек, которых он настрелял бы на реке Ангуиль…
Перебрав в памяти все события прошлого и обустроив будущее, Тенсе засыпал, как только начинало смеркаться — в пятом часу.
Раз в месяц его водили к «парикмахеру», то есть к жене привратника, которая «обрабатывала головы». Именно там он узнавал свежие новости. Рассказывали, что гильотина работает недостаточно быстро, что каждое утро людей расстреливают на островах, да в таком количестве, что не хватает могильщиков. Продвигавшиеся по Вандее «синие» находили колодцы, битком набитые республиканцами; печи, до отказа забитые зажаренными майенцами; комиссаров, прибитых, как сарычей, к воротам ферм: армии больше не брали пленных. Стало недоставать пороха для перестрелок. В Нанте креол из Сент-Доминго по имени Гулен проводил многочисленные обыски и аресты даже среди патриотов.
— Несмотря на это, скоро в тюрьмах освободятся места, — уверяла привратница.
Она слышала это от одного делегата-монтаньяра, прибывшего позавчера с инспекцией.
— Как его зовут? — спросил Тенсе.
— Это гражданин Каррье.
Каждое утро назывались все новые и новые имена, и заключенных уходило все больше и больше. Как только дверь открывалась, в мыслях у каждого мелькало: «Это за мной». Уйти из зала значило уйти из жизни. Охваченные туманами Эреба, люди-тени с трудом отделялись от других таких же несчастных; эти тела с отупевшими от сна или чумными от бессонницы лицами, заросшими бородами, казалось, уже бродили в аду. Эти части целого с трудом отрывались от черной массы, принявшей их и за время заточения засосавшей в себя.
Впрочем, у некоторых прощание сводилось к быстрым объятиям, скупым жестам, коротким возгласам, возвышенным словам или напутствиям, как перед дальним путешествием.
А потом — молчание, тишина, порой прерываемая чьим-то приглушенным стоном… В такие моменты Тенсе представлял себе Склад в виде одной из тех, полных марионеток, коробок, которые кукловод до поры до времени прячет в темноте, за ширмой своего театра, чтобы в нужный момент извлекать оттуда персонажей драмы.
И на этом до следующего дня все заканчивалось: Республика дарила своим врагам еще двадцать четыре часа жизни.
Однажды утром имя Тенсе оказалось в списке.
Вместе с четырьмя десятками других заключенных его провели по коридору в Военную комиссию, которая теперь заседала четырнадцать часов в сутки. Его очередь предстать перед судом подошла лишь к вечеру.
— Лу де Тенсе, виновный в ношении ассигнаций мятежной католической армии… Все согласны со смертным приговором?
Во дворе Склада мальчишки из привратницкой, игравшие в шары каменными головами святых из собора, встретили заключенных криками:
— В путь на водокачку!
— Не забудьте свои бумажники!
Тенсе мысленно спросил себя, что за водокачку они имеют в виду. Как только повозка наполнилась людьми, двери тюрьмы распахнулись и он увидел Луару. Аспидного цвета река спускалась вниз, обнимая своими гибкими руками встречные острова, мосты между которыми казались каменными кольцами. Она лениво текла в своем ложе, задерживаясь на песчаных отмелях, но убыстряла свой бег у берегов и оживлялась в водоворотах.
Повозка катилась по набережной. Нант избегал смотреть на то, как их везут. Нант испытывал страх, по крайней мере, в этих кварталах. В порту все замерло. Разгруженные корабли стояли такие же пустые, как монастыри францисканцев, фельянов, якобитов. Торговля с Америкой прекратилась. В магазинах больше не выставлялись корзины с тростниковым сахаром, мешки кофе с Антильских островов, плетенки с кипами листьев, виргинского табака.
— Едем на Луару, — сказал кто-то.
У рукава Мадлен повозка остановилась. Моряки связали приговоренным руки за спиной.
— Нас везут расстреливать на остров, — пробормотал один священник. — Да примет Бог наши души.
У набережной стоял баркас. На него посадили десять заключенных. Другие остались на берегу, безмолвные, словно тени. У штурвала баркаса находился стражник, а трое гребцов в ожидании сидели на скамьях. Гребцы, поплевав на руки, взялись за весла.
Тенсе стоял и смотрел на воду. Тихая и вязкая, как масло, она растекалась широкими черными кругами между светлыми завихрениями и белыми пузырями, возникавшими из-под весел. Он почувствовал запах тины, возвративший его в детство, к удочкам на угрей, поставленным именно в этот час, к вершам, поднятым на заре, когда он сначала слышал, а потом уже видел трепыхание илистых линей.
Солнце исчезло, оставив позади старого замка лишь тонкую красную полоску. Проведенная в небе, залитом чернилами, она напоминала губы в улыбке.
— А вот и священники возвращаются! — сказал один из гребцов.
Тенсе обернулся и увидел, как с запада, против течения плывут черные пятна: наверное, тела кого-то из тех шестидесяти семинаристов, что были утоплены накануне.
— Поток несет их из Пэмбефа, — сказал другой гребец.
Охранник взял багор и оттолкнул приближавшуюся к ним по поверхности воды темную массу; Тенсе скорее угадал, нежели увидел, сутану, белые брыжи…
Баркас доплыл до середины реки, потом, вместо того чтобы продолжить путь, пристал кормой к большому голландскому галиоту, стоявшему на якоре. На грязной палубе было полно народу. Тенсе услышал крики, смех, хором пели «Гору».
Заключенных перевели с баркаса в тесное и темное помещение под палубой, где пахло бочками из-под селедки и куда нужно было спускаться по лестнице через люк, являвшийся единственным источником света. Там их продержали больше часа.