…Ко времени, когда гражданин Трифонов Павел был облачен в строгий костюм из прессованной крашеной бумаги и увозил его медленный катафалк, – он был исполнен уже состояния совершенной ни-к-чему-не-причастности. Его сознание фиксировало остраненно ток мыслей, и в остраненности этой подобно было сознанию маленького ребенка, когда, присев на корточки около городской лужи, следит перетекание по ее поверхности радужных бензинных разводов. Но содержание мыслей было не детским вовсе. И вряд ли бы вообще Павел мог указать возрастной период, в который он имел склонность созерцать такого рода материи. Ну разве что очень краткий… но, видимо, особенное состояние сознания, в котором он пребывал, имело свои права. (…Мы сами того хотели. Все наше общество навязывает нам жить, как будто по учению саддукеев. Навязывает вольно или невольно, насильственно или исподволь. Что общего мы можем иметь с адептами иудейской секты, с которой спорил, на суде тысячника, мой покровитель небесный? Разве не противоположная вера у нас, чем у них, которые утверждали: «ни духа, ни ангела, ни воскресения»? [1] Но мы теперь так живем, как будто не рассматриваем уже себя как неповторимых и вечных. Мы существуем, как просто популяция в дебрях виртуального леса. И каждому не нужен теперь свой ангел хранитель. Нас охраняет Механический Ангел . Один на всех. И перед которым мы все равны.)
Павел не почувствовал боли. Ужасный жар крематорной печи казался ему теплом . Приятным теплом камина, когда протягивают к огню озябшие усталые руки.
А самого себя он чувствовал в этот миг свечой .
Оплывающей…
2002
Они несут ее, удерживая плат за четыре угла… Она говорит. Слова ее вырываются изо рта пузырями крови.
И кровью же пропитались ее борода и волосы, они лоснятся в свете серо-белого неба, а по нему бегут быстрые, тяжелые тучи… Кровь ее проницает плат. И падает, обрываясь вязкими каплями, вниз, в текущую под ногами землю, и впитывается в рябой снег.
Глаза отрубленной головы открыты. И поворачиваются в орбитах, но, кажется, ничего не видят. Она спешит говорить, она захлебывается кровью, но слов не слышно.
Какое-то сооружение приближается, возвышаясь над стелящейся по земле дымкой.
Баллиста.
Около нее суетятся люди в мятых доспехах и вымокшей меховой одежде. Тянут веревки. Медленно разворачивается окованная деревянная чаша, огромная, закопченная, напоминающая грубо выдолбленный великанский половник.
А голова подскакивает на плате, трепещет, бьется, и говорит неслышимые слова быстрее, и все быстрее… словно бы боясь не успеть.
Среди обломков ее зубов мелькает почерневший язык. Принесшие платок сближают его углы. Завязывают их в узел, затягивая как можно туже. И поднимают этот вздрагивающий узел, причем с огромным усилием, как если бы внутри была не голова человека, а равное по размеру свинцовое ядро, – и вбрасывают его в чашу.
Слышится глухой стук. И сразу же баллиста срабатывает. Чудовищная ложка взвивается и застывает вертикально, дрогнув, а маленькая черная точка удаляется в сером небе.
Стоящие у баллисты становятся вдруг расслабленными, поникшими. Движенья их тяжелы, замедленны, и будто бы они едва не валятся от усталости.
И все они смотрят вдаль, в одну сторону. Там, посреди оснеженных блеклых полей виднеется город – смутно, словно сквозь пелену дождя. Похоже, он обнесен темной деревянной стеною с башнями.
И вдруг ярчайшая вспышка возникает из его середины и накрывает его собой.
И падает после тьма. И делается вообще ничего не видно.
И только волна огня, словно бы круговая волна от канувшего в пруд камня, идет от города.
Она подходит все ближе. И перед ней летит раскаленный ветер, и слышны стоны.
И вот на фоне этой волны зияет, чернеющая, угловатая рама брусьев. И растворяется. И не остается уже ничего, ничего кроме этого исступленного, плавящего огня…
2001
Долгие удары молотом утомили меня, и вот, я задремал, вглядываясь в огонь, присев у моего горна.
И пелена сновидения начала уже ткаться перед глазами…
Вдруг ясный стальной удар – пришедший, как удар колокола – разъял сон.
Я встал и оглянулся вокруг. Я увидел: все в кузнице оставалось таково в точности, каким я его оставил. Темная наковальня… молот, к ней прислонившийся… и наискось лежащий на ней клинок, вот только что мной оконченный.
Какие странные блики, вдруг я заметил, отбрасывает на его сталь прядающий огонь!
Вдруг сердце заспешило у меня так, что я невольно положил руку себе на грудь.
И капельки холодного пота – немыслимая вещь в кузнице – выступили у меня на висках.
Я вспомнил .
Я сделал много мечей. И ратники похваляли моих детей, и мы распили с ними не один кубок. А это что-нибудь значит, когда бывалые гридни приходят поговорить с оружейником. Рассказать, почему они до сих пор говорят и ходят.
Но тот, который заказал мне сей меч, не был воином. Иное было у него ремесло: колдун.
И меч сей нужен был ему для колдовских целей.
И приказал он выбить на клинке руны, сообщающие мечу особую, непосюстороннюю силу.
И я нанес эти знаки… И вот, я вспомнил: колдун предостерегал меня. Говорил: насади рукоять – немедленно. В то самое же мгновение, как только будет рожден клинок, имеющий начертание. Потому что иначе сила меча проснется, не ожидая, пока его возьмут в руку. Ведь руны означают имя меча. И оно – Осознание. И знай: он обоюдоостр, меч именем Осознание. Он делается слугою, когда управлен в ножны и рукоять. Но бойся – говорил мне колдун – лезвия Осознания!
Я вспомнил предостережение слишком поздно. Ведь я не сотворил этого – не насадил рукоять немедленно на клинок! И вот он смотрит мне теперь в глаза – голый шип… Шип ?! А я ведь оставлял клинок острием к себе, как разогнулся и пошел отдохнуть – присесть на деревянный чурбак.
Я понял, почему произошел звон.
Я вскрикнул и отшатнулся! – прозвенев снова, лезвие поднялось в воздух .
И замерло в свете горна. Не двигаясь. Наклоненное под углом, чуткое. Выглядящее так, как будто оно… прислушивается .
Блистающее острие целилось в мою грудь.
И ужас, неземной и тяжелый, как лапы хищного зверя, неслышно подошедшего сзади, сдавил мне сердце. Непроизвольно я поступил также, как обыкновенно в лесу, если чувствовал, что грозит опасность: я резко свистнул. И распахнулись тут же створки окна, и в кузницу, ощеривая в прыжке пасть, метнулся сторожевой пес. И сразу я пожалел: что могут его клыки против острой, тяжелой стали? Зверь властен остановить зверя. И человека может остановить, но вот – лезвие пробудилось… и тени перед ним человек и зверь!
Клинок поднялся еще чуть выше, слегка покачиваясь. Его острие описало медленный полукруг, и при этом шип, который предназначен для рукояти, описывал, соответственно, полукруг меньший. Как если бы насажана уже была рукоять и ее держала невидимая рука – испытывая клинок на вес, проверяя правильность распределения массы.
Но нет. Мне это только представилось – невидимая рука… Мы склонны подгонять новое, вдруг открывающееся глазам, под уже известное. Или хотя бы тому подобное. Движение же клинка не было таково. Он жил … ведь он стоял в воздухе, как стоит рыба, неподвижно, в потоке. Поигрывал сам собою… Да, он… пробовал себя сам !
Пес прыгнул. Страх перед неизвестным – как странно – не удержал его. Видимо, им овладела ненависть к неизвестному – то единственное, что позволяет преодолеть сей страх. Усиливающаяся дрожь била, не отпуская ни на мгновение, мои члены. Я видел происходящее совершающимся донельзя медленно. И острота зрения возросла вдруг так, что я различал волос, плывущий в воздухе… что увидел, как разрубило его надвое в неудержимом своем стремлении острие!
Они встретились – летящее вперед тело моего пса и этот живой клинок. И тело было отброшено. И… в воздухе замерла сталь, мой зверь – еще оставался жив, но я видел, насколько непоправимо глубоко лезвие вскрыло плоть!
И это было единственное мгновение моей жизни, в которое и я тоже пережил ненависть к неизвестному. Разделил чувство, роднящее существа земли, но бывшее для меня – до сего – немыслимым.
Однако и тогда я, как помню, не до конца сроднился со всем живым. Ведь ненависть не дала безумия, краткого багрового исступления, в котором сгорает разум. Притом, что мои глаза наблюдали страдания существа, мной вскормленного. И я бы согласился с людьми, если бы способен был в этот миг думать о постороннем. С людьми, которые шептали вослед за моей спиной: «а все-таки он не наш – он кузнец …»