— Да.
Рекламный щит в гавани гарантировал, что если мы купим тур на китов, то киты точно покажутся.
— Как ты думаешь, они их прикармливают? — спросила Маша.
— Почему прикармливают. Я думаю, киты деньгами берут. Ну, плюс соцпакет. Я ненадолго, хорошо?
Я сделал несколько снимков сквозь ряд арок, в конце которого стояла какая-то мелкая скульптура, не более и не менее нелепая, чем все мелкие скульптуры на свете, а потом подошёл к самому краю пирса. Обещанных Nimbosratus не было и в помине, подвела переменчивая East Coast weather, а вот полупрозрачные Altocumulus действительно висели вдалеке, над портовыми складами, над зеленью — на той стороне. По касательной, чуть ниже облаков, карабкался в небо самолёт, градусов пятнадцать к линии горизонта, если приложить транспортир. Четыре серии по восемь через одну десятую, двадцать шагов вправо, новая плёнка, пять серий по шесть, свет плохой, очень плохой свет, очень плоский, сейчас мы его, при такой чувствительности камера должна вытянуть. Я закончил, спрятал аппарат, обернулся. Маша рылась в сумочке, звонил телефон. Я снова уставился на гавань, она, зажав левое ухо рукой, небольшими кругами ходила по пирсу, а я так старался не слушать разговора, что и действительно не услышал, как она оказалась у меня за спиной и, уже подойдя ко мне совсем близко, сказала «I love you». Через один удар моего сердца, короткий, добавила: «Bye, dear», спрятала телефон, подошла, положила подбородок мне на левое плечо.
— Всё в порядке?
— Угу.
Я обернулся к ней.
— Это Мартин звонил. Лизка смотрит cartoons вместо чтобы уроки делать. А ещё вечером нас зовут на party, там недалеко от нас, русские, ужасно приятные, тебе понравится. Там у них отложенный день рождения. Ты же пойдёшь со мной, правда же, правда же?
— А это нам надо подарок купить, правда же, правда же?.
— Правда же. — Она засмеялась. — Придумаем что-нибудь. Пойдём в «Дьянсен» вон зайдём, купим какую-нибудь штучку. Только это на Ньюбери придётся вернуться.
Это был день рождения Мирры, отложенный. Пять-шесть человек русских, трое американцев — включая рассеянно улыбающегося мне Мартина. Дима, хозяин дома, R&D manager крупной софтверной компании, приготовленная Миррой ужасно вкусная, совершенно русская еда. Разговор перескакивает с русского на английский, русского по мере того, как пустеет бутылка дорогой польской — польской! — водки, становится всё больше, разговоры о работе, рецессия, детям в колледж, SAT, — Мирра, смешливая еврейская девочка лет сорока, профессор права, спорит с Мартином об affirmative action, а умный ироничный Дима наблюдает всё это со стороны и только изредка вставляет реплики в типичный пьяный русский разговор, перенесённый на американскую почву.
— Цель была сформулирована Никсоном ещё когда — welfare state. Другое дело, к чему всё пришло и что теперь ассоциируется со словом welfare, — говорит Мартин.
— Зависит от того, что мы хотим получить в итоге, — то есть, что, какую страну.
— Давайте выпьем — провозглашает Саша, вечно укуренный рыжеватый программист и по совместительству философ, живущий неподалёку, — Давайте выпьем! Мирра, брось ты их с этой политикой, иди сюда.
Я вообще не помню, когда я получал такое удовольствие от общения с людьми. Думаю, ещё рюмки через три я был бы готов жениться практически на любом из них.
— Ты не скучаешь?
— Ты чего, Машечка, нет, конечно. Они охуенные, реально, я давно столько удовольствия от людей не получал, невероятные какие-то.
— У Димы тут кот уходил из дома, — Кот трётся тут же, поблизости, о спинку зелёного кресла. — Он ужасно расстроился — ну все расстроились, переживали страшно. Ничего, пришёл через две недели, ободранный такой.
— С блохами??
— Нет, — смеётся, — без блох. Я боюсь, тут нету блох, даже в природе.
— Пойдём, вылезем на улицу, а? Я курить хочу.
— Пойдём, я с тобой постою.
На улице Маша просит сигарету, я пытаюсь отдать ей всю пачку, привезённую из Москвы. Она качает головой.
— Бери, ладно тебе, они по семьдесят центов пачка примерно.
— Нет, я просто стараюсь не курить с некоторых пор.
Я прикуриваю.
— Тихо тут невероятно. Везде. Зелень, тишина, небо. Тот свет. Лимб, точнее.
— Ну это тебе только кажется. Лимб — это, знаешь, то, что окружает других.
— А ад — это не другие, я помню. Ад — это те же самые.
Я запрокидываю голову и вижу крупные, как земляника, звёзды.
— Ну посмотри, правда же. Таких звёзд не бывает. И такой тишины не бывает в городе. И Мирры с Димой таких замечательных я не могу себе представить. Это в кино, — причём, в каком-то старом, не Кубрик, не Джармуш, не Коэны, не дай бог, а что-то совсем далёкое. Вера Холодная, не знаю. Из несуществующей жизни. Пойдём пройдёмся немножко, а? Мне надо чуть протрезветь.
Она потрепала меня по волосам.
— Пойдём, пьянчужка.
— А Мартин ничего, что мы вдвоём ушли?
— Знаешь, он, кажется, про всё это вообще не думает.
Мы идём среди сонных, спящих уже домов, свет почти нигде не горит, — и молчим, — потому что и сказать, вроде нечего. Тогда я вспоминаю старую игру и говорю:
— Ашхабад.
— Донецк, — отзывается она, ни о чем не спрашивая.
— Киев. И чур, без американских городов, русские только. А то мне точно не светит.
— Договорились. Вильнюс.
— Сигулда.
— Алма-Ата.
— Нечестно. Абакан.
— Облака плывут. Нарва.
Я запнулся. Ничего, кроме Анкары на ум не шло. И Анкара теперь была едва ли не ближе к России, едва ли не привычнее слуху, чем все бывшие города бывшей империи, которые мы назвали.
У меня есть одна двушка, одна монета в три копейки, два полтинника, три десятикопеечных монеты и одна — двадцатикопеечная, то есть тридцать шесть копеек не составляются никаким образом. У Маши есть две монеты по пятьдесят копеек, один гривенник и два пятака, но вопрос о тридцати шести копейках ее не заботит. У Кости Погорелова есть пять монет по десять копеек, две монеты по две копейки, три монеты по копейке и еще рубль бумажкой, который он неторопливым движением прячет в нагрудный карман, а потом говорит:
— Уберите деньги, я плачу.
Три молочных коктейля стоят 18 х 3 = 54 копейки, утомленная, с темными кругами под глазами продавщица за стойкой заявляет, что «готова отпускать только без сдачи», и пока я пытаюсь составить 36 — за себя и за Машу — из 2, 3, 50, 50, 10, 10, 10 и 20, Погорелов протягивает ей 10, 10, 10, 10,10, 2, 1 и 1 и мы получаем три стакана с теплым пенистым напитком неопределимого сладковатого вкуса.
Я взбешен, но ничего не говорю: у нас с Погореловым «высокие отношения»: мы не здороваемся, называем друг друга по фамилиям и ведем себя надменно-вежливо, подражая не то Печорину с кем-то там, не то мушкетерам короля и гвардейцам кардинала. Мы общаемся на «вы» и время от времени произносим высокопарные фразы: так, я подал ему уроненное в раздевалке пальто со словами: «Я не люблю Вас, Погорелов, но знайте, что я всегда готов прийти Вам на помощь.» Мы делаем вид, что у нас есть некий общий тайный интерес, некое не то «дело», не то «дельце». В чем оно заключается — загадка для нас самих, тайный же общий интерес наш лежит на поверхности: это Маша. Погорелов страстно влюблен и не делает из этого никакой тайны: он добровольно стал Машиным рыцарем и с помощью этого хитрого хода получил массу выгод. Во-первых, по нему немедленно начала вздыхать половина девчонок нашего класса, и даже Катя Адамова, неожиданно, за несколько месяцев, превратившаяся в королеву всей параллели благодаря появившемуся из ниоткуда бюсту и манере говорить скользкие фразы («Ты скажи, скажи ей «Девочка, как тебя зовут?» Да скажи, блин, че ты дрейфишь, ты приколешься, да скажи!» — «Девочка, как тебя зовут?» — Катя (с непередаваемым презрением в голосе): «Малыш, где ж ты был, когда я девочкой была?..») — так вот, даже Адамова, не готовая снизойти до банального стреляния глазками, подошла к Погорелову в столовой и сказала, опершись на стол так, что сильно оттопырилась кокетка ее форменного платья: «Ах, Погорелов, Погорелов, была бы я на два года младше — глаз бы с тебя не сводила».
Словом, став Машиным рыцарем, Погорелов превратился не в объект для насмешек, как часто случалось с моими сверстниками, а в мечту слабого пола. Во-вторых, начни он просто лезть к Маше с разговорами или вырывать у нее на переменах портфель, или даже просто писать записки — Маша бы немедленно начала игнорировать его «домогательства», как положено всякой уважающей себя девушке. Но в ее день рождения он явился прямо в класс с розой и коробкой конфет. Он начал говорить ей «Мария Сергеевна» и «Вы». Он встал на уроке русского языка и заявил толстому лысенькому Лопашке — Борису Игоревичу Лопашкину, — назвавшему Машу «бездельницей»: «Будьте любезны извиниться и никогда больше не оскорблять даму!» Брови у Лопашка поползли на лоб, он усмехнулся и с полупоклоном сказал: «Извините, Бога ради, уважаемая Мария Сергеевна!» Маша залилась краской, уткнулась в парту и прерывающимся голосом прошипела: «Погорелов, прекрати!» — но губы ее расплылись в такой улыбке, что Погорелов еще два дня ходил по школе гоголем, пока рассказ о его эскападе обрастал все новыми и новыми подробностями.